Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Алка Бохлытка была заведующей базой военторга и отличалась от своих товарок тем, что не теряла форму ног, имела стан как рюмка и гриву, взбитую пучком, подкрашенную черной басмой с двойным шиньоном на затылке «Бабетта шагает на войну».  Поклонница Брижжит Бардо и славной Клавы Кардинале, вся в алых стеклышках, как в кристаллической решетке, с губами в тон — из смеси двух помад: коричневый с морковкой, — с могучим голосом, рассчитанным на запуск высоких форте и вечно в сапогах-чулках, Алка вставала ранним утром и, в свежей боевой раскраске, проделывала путь на базу пешком по росным, или заснеженным лесам. Священной памятью товароведа являлась заповедь: в коммерции, как на войне, все средства хороши, а деньги, лежащие в основе, любят счет.

Однако выдумка при оформление витрины — необходимость, основанная не на выгоде, а на любви к искусству совершенства. Престиж заведующей базой заключался не в распределении материальных благ и дефицитов, а в способности все знать о качестве: проникнуться достоинствами великих подлинников, всё «посчупать»,  и, в конечном счете, важность Бохлытки состояла в именье собственных суждений о совершенстве. Но невозможность материализоваться в высшем классе все уводила Алку к опошленью в среднем. Впрочем, лисе присуще во всем корить силки и западни, а не себя. Торговля, чтобы быть успешной, должна быть как религия: без крайних чувств — ни ненависти, ни любви, просчеты и обсчеты совершать с улыбкой. Избыточная радость оплодотворяет желанье знать еще. Потрогать и полюбоваться. А может быть, приобрести себе.

«Идет — топочет, как у батюшки корова».  Матвевна складку шторы завернула и прозевалась на другом боку. Она Бохлытку не любила, и дело тут не в сапогах-чулках. Здесь классовое чувство: все, что растим и производим, приходит в руки к ним — в торговлю. Живём в соседстве, а под прилавком не бываем — хлебцем вместе, а табачком поврозь. Спасибо вот, Мяхвётевич их выучил законам — теперь хоть ветеранские пайки на майские дают. С тех пор, как паровое отопленье перевели на газ, Матвевна спать спокойно разучилась: привычка к топливу горящего мартена не привилась ударнице военного завода. Того гляди убьёт котлом — гудит, как с космодрома Байконур взлетает. Газ десять лет вели на переулок — побегала Матвевна с уличкомом, все спрашивала инженеров: «А как трубу под переезд, а где стыковку над болотом?»   И эту стычку с государством, за прогрессивный частный сектор, рядила в кумачовые тона. Орденоносные соседи войны и производства встали фронтом и проложили газ с асфальтом от переезда до кривого озерца. Теперь покою нет — поехали мопеды, и Алка в сапожищах по утрам. Теперь Матвевна, от налетевшего прогресса, сбивалась с толку — не знала, где взять такое тело, чтобы прикрыть свой ум. Храпела по ночам, но петь, как Алка, не умела. От смущенья, что её храп не заслонил свирепый шум котлов, Матвевна была готова устраниться, если происходило что-то неприятное с людьми охваченных прогрессом Берендеев.

На перекрёстке, за шлагбаумом, где свеженький асфальт смыкался с переездом, Бохлытка узнаёт меня. Не просочилась. Придется тактику менять.

— Какие барышни! Перчатки, шляпка! Ты где взяла? Ведь это ж чистый импорт.

— Это наше, идущее на экспорт.

— Да ты брось!

— Не брошу — из магазина космонавтов.

— Дефицит?!

— Ну, в общем, да.

— Дай я примерю…

Грабёж на переезде. Я чувствую себя маленькой Гердой, с которой Разбойница капор и муфточку сняла.

Как только Алка прикоснулась к перчаткам, раздался гоношистый вопль:

— Дак ой! Ну я ж их знаю! То ж «Добришский»   стандарт! Это ж в Париже носят. Импортную перчатку от нашей я всегда умею отличить. На звук. Смотри, нужно снятой с руки перчаткой шлёпнуть об стол: если шмякнет как мокрой тряпкой — значит дублёна хорошо, не наша, их как оденешь, так с ними и помрёшь, они без сноса, а если будет грюк как от пластмассы — тогда не импорт, или совсем, туфта.

Алка с размаху дала перчатками пощечину шлагбауму, который не сдержался и завыл. Приехали. Во все подслеповатые оконца переулка взглянули бдительные бельмы, со всех цепей рванули кобели. Гортензии и цикламены от складок тюля шелохнулись, и лик мелькнул — зовет рука в окно. Кивнула, что иду. Не дожидаясь, пока Бохлытка опустит в лужу поля и тулью, чтоб доказать насколько качественный фетр на моей шляпке, бегу на зов и, наконец, спасаюсь.

— Ты на афишку оглянись — мы завтра в клубе выступаем, большой концерт на первомай! — кричала Алка мне в догонку, и я изобразила ей поклон, взглянув на щит с аршинными словами. Как буквица для офтальмологов на переезде стоял железный короб под двухэтажный дом с тремя щитами. Всё, что творится в ДК, спорткомплексе, бассейне, кинотеатре и на танцплощадке — вещали эти письмена. Скрижали местной летописи процветанья стояли здесь, на переезде, не случайно, а с тайным умыслом рассчёта руководства. Здесь смыкались трассы проезда в санаторий и к особняку потомков первого создателя завода, большого сталинского друга Париани. В народе повелось считать, что будто бы под переезд был заведен когда-то кабель прямой телефонии для Кремля. Но главное — здесь по ночам способны были тормозить все наши десять поездов, идущие на Запад. И если вдруг какой-то пассажир из поезда «Москва-Белград-Афины»   во время экстренного торможения пройдется покурить сигару, он должен без перевода все понять и изумиться: какая жизнь кипит в глубинке большой страны! Не упускали отцы города догадки, что переезды — идеологический плацдарм для агитации и пропаганды. Если концерты и соревнованья иссякали, поскольку красных дней календаря ударный пятилетний план давал немного, писались лекции с показом кинофильмов и приглашались лекторы ЦК.

Спасаюсь от солистки хора и подхожу к крыльцу — это единственная дверь на переулке, которая всегда открыта, поскольку «Скорая»   здесь частый гость. В горшочках каланхоэ на веранде, вязанки прошлогодних трав, сплетенные в букеты, половицы из корабельных сосен, решётчатый и теплый полусвет.

— Входи из сенцев, дверь открыта.

Благозвучие и свет этого дома доныне остались в памяти моей.

— Ты с утреннего поезда? Немного отдохни. К своим успеется. Присядь.

Здесь делали кефир домашним способом и верили в гриб чага.

Лидия и Лилия Семённы были сестры, старые девы, учительницы и цветоводы отродясь. Им отвелось настолько крошечное место в мире, что их домишко с садиком пришлось принять за островок миниатюры на перекрёстке всех дорог. Подкоп цевилизации так долго кромсал под кабели, траншеи и коммуникативные удобства их беззащитную межу, что после женитьбы брата и передела усадьбы под огород и новое строительство большого дома им выделился узкий клин земли. Сёстры упорствовать не стали, от брата изгородь не городили, и он, по настоянию жены, построил себе сарай, потом гараж и полисад вдоль межевой тропинки. Отгородившись от сестер, невестка нависла двухэтажной тенью своей домины на сестрин отруб и родила двоих детей. Но в памяти и поведении сестёр была неведомая тайна от забывчивости злобы. Их благодатная любовь к племянникам и брату невестку провоцировала к козням. А жизнь в спокойствии и без сопротивленья бедняг соседей заставляла примечать за ними каждый шаг. Пока не убедились, что им и впрямь немного надо: роббатка-клумба и чистота души.

— Они поповны, твои старушки-вековушки, — сказала мне как-то Матвевна в порыве сопровождения вдоль межи. Через ограду преткновений непониманье своих ближних можно преодолеть в том месте, которое судящему под статус высоты его ума. Что проку в жалобах на жизнь через молитву, если нытьё от имени наград приносит больше пользы пострадавшим от себялюбия владельцам тщеславного желания и любопытства, застывших на одном глазу? Терпенье престарелых барышень было единственной возможностью казаться живущими не хуже в том мире, где универсальное явленье смерть оценено как невозможное маловменяемым соседством.

Необходимость ежедневно считать гроши испотрошит любую душу. В условиях паралича сочувствия и сострадания к гоненьям использовать свои познанья для желудка, а вещее воображенье — для нажив было залогом лжи врагам на память. Семеновны нашли себя в отраде сада:

14
{"b":"116820","o":1}