Глава 10
Закоулки кирпичных выступов на Казанском вокзале так контрастировали с турникетами, вертушками и пандусами, что ошалелый люд рвался к перрону штурмуя всю эту дурь цивилизации как полосу препятствий стометровки. Нищие, попрошайки и продавцы посудомоечного хлама сменяли выступления в вагонах на скорости агитбригад. На раз, на два менялись сцены. Лотошница с мороженым в обрезанных перчатках, клич «Сами мы не местные, прошу подать» толпою с малыми дитями на руках, — потом расклад газетных предложений с порнокопытным веером на глянцевой груди, зубные щётки со вставной резиной для чистки языка, волшебный стекломой и старые журналы автолюбителям по пять копеек за погонный километр.
Поспать бы. Я в пригородных электричках привыкла спать. Спать было невозможно только в детстве, когда в вагонах появлялся звук трофейного аккордеона и клацали медали. Стук колёс и самодельной на колёсиках тележки. Вагон стихал. Шёл ветеран. Не шел, но двигался. Звенела мелкая монета, и первый, кто нарушал молчание после аккордной ноты, был тоже ветеран — отважно звал принять. Дорожная милиция не трогала, смотрела — и трусовато шмыгала в народ. В народе том потом шептали, что фестивали счистили калек.
Неузнаваемой казалась обочина перрона. Стежка, петлявшая вдоль сосняка за огороды, застроена особняками в стиле новых русских. Сверкает в окна электрическая сеть, мелькают поезда по дребезжащим стёклам, а кич из теремов стоит. Не Китеж. Миражи престижа, как мне теперь отбочинку сыскать, чтоб верно повернуть налево? Владельцы иномарок у ворот презрительно кривились в мой запрос на древний адрес. Потом надменно позирали на пыльную туфлю, где убеждались: не «Версаче» — и оборачивали сытый зад. Нищая девка, сирота, очень тихая, почти дурочка. Откуда это холлотропное дыханье? Ах, да, из Бунина. Вздох по цитате, или мой привет потерянному прошлому из детства. Петляю в сосенках, знакомых с детских лет, и не могу прозреть такого парадокса. Как оказались эти скальные хоромы на дачных сотках, где рождался, рос и вызревал только песок? Ура, такси. Такси — это таксист. Бывает же такое. На поселенья новых русских случается налёт гостей. Богатых, пъяненьких, без права за рулём. С такого оборота местных ВВП можно и справочную информацию срубить, а это в нашем веке всё. Цивилизация. А в положеньи нищей сиротины почти что жизнь. Таксист прилипшими ко лбу вихрами сосновый бриз словил — и стежкин поворот мне указал. Сам он не местный, а вот знает направленье ветра, куда ведёт американский рубль. Не молодо, не зелено, не солоно хлебавши, стерев каблук и надсадивши бок, причаливаю к нужному забору и озираюсь. Да не может быть… Я думала, такого мира больше в мире нет. Мне грезилось, что он навеки канул. А вот оно, ещё стоит реально. Восточно-европейская овчарка ноздрёю фыркнула, и шевельнулась молчаливо стая вдоль крашеных оград. Я, по привычке, инстинктивно двинулась. Они устроили сопровожденье попеременным шорохом хвостов вдоль зеброчек щелястых частоколов. Сопроводили до угла на невербальных знаках рефлексии — и передали людям. Двое мужчин отпрянули от зеркальца стоящей поперёк тропинки «Волги», лоснившейся, как из ворот Кремля. На опытный зрачок замерили мой взгляд и в знак приветствия кивнули. Своей признали. Тренировка. Здесь нет границ, шлагбаумов и линий. Здесь сталинский мотив существованья, он демаркация, граница и престиж. Ментальность построения. Чеканность тренажа. Порода образа гигант морали. И простота. Без позолоты. Ну, если только к кобальту каёмка. Тарелки, Ломоносовский фарфор. Как только это хрупкое не перебилось с детства? Ведь шла война. А здесь всё было тихо. И все тарелки целы. Иссиня-васильковый отсвет и позолоченный узор на белоснежном глянце с отраженьем. Ой, лучше не заглядывать, а есть сосиску с зелёненьким горошком «глобус» из довоенного пайка. Вкус пряных сочетаний на фоне макарон. Жизнь — ткань, материя империй, изваянных то в мраморе, то в кобальте, то в бронзе. Болгарская горошина по Ломоносовским фарфорам покатилась, словно планида Джордано Бруно на плоском панцире, на постаменте времени недвижных черепах. Здесь в трех китах, слонах и черепахах утопия империи попридержалась, и дорог оставался, не сгорал в кострах всемирных инквизиций рецепт приготовления горошка, усекновенья мрамора, литья. Быть бедной родственницей — несообразная нелепица, ведущая в потенциал скандала. Им легче запалить костёр, чем доказать тебе, как несуразно иметь при родовом стволе такую ветвь, которая годится лишь на дрова для костровища.
Земля стоит на трёх китах! Они же — белые слоны и дивные касатки. Разделать черепаху под орех имеет право только бог и его лидер. Священником себя может назвать любой, кто может подавать совет соседу. Лидер. Такой святой способен сесть (в тюрьму, на голову, на черепаху) ещё до истеченья срока дня судного, хотя покуда ссуживают банки.
С высоты ветки, дальней от ствола, — талантливой, прививочной, бастардной — видны и ощутимы истины вращения планет — она растёт пониже над горошком, но невменяема теория из тез и антитез — мир равновесен, неподвижен, вечен. Считать слонов, вызубривать китов, исчислить панцирь черепахи, воспитывают, учат, наущают их так же тщательно, как стволовые, но вечно ж тот сучёк, всегда цветуще ароматный, найдет себе горошину на взлёт ядрёным выстрелом кромешных звездопадов. И содрогнутся три кита, и колыхнётся черепаха. Карарский мрамор под откос крутого панциря осыплют постаменты империи, и эволюция настанет. Мюнхгаузеновское ядро. Огонь полёта. Крики из костра: «…она вращается!» Вода теорий. И, ради эволюции — под тюфяки промокшей девочке горошину, для распознанья сути. Для возрождения. Перечная мята.
Огромный ворс китайского ковра примял уроненную снедь с тарелки. Интеллигентно не заметив, брат пригласил:
— Пойдём смотреть мундиры.
От поступи по ворсу шелк и шерсть меняли сути на букетах. Проследовав ковром пути эпохи Мао, спускаемся в подвал. Страсть к бункерам. Без погреба нет рода. Музей семьи — всегда хранилище в подвалах и, изредка, на чердаках. В аркадах выступов замшелые бутылки — квасное сусло марочных витрин. Коньяк времён Наполеона и вермуты молдавских кодр легендой в триллер Дракулы.
— Ты пахнешь правильно, «Шанелью».
— Это теперь такой «Диор».
Шинель с будёновкой. Такое стоит состоянье на Арбате. Даже в подделках. Этот протёртый жгут на обшлагах. Дед был телеграфистом Буденного. Во второй конной. Какой простой и симметричный крой. До гениальности. Читайте сказки — там политологи-портные. Шлем-капюшон и витязьная стать. Юдашкин-Ламанова. Кто это выдумал для конной армии Гражданской? И кумачовая звезда под цвет ломпасов «голихве». Вот это точно взяли у французов. В таких портках лишь только революции и делать. Ой, кажется, я черепаха. Такое вдруг родство от прикасанья к кобуре нагана.
— Пуля дура, штык молодец.
— Это был когда-то мой госпиталь. — Брат смешивал в коктейль початый вермут. После обеда позволялось пить, а вентиляция работала отменно. Курили «мальборо малиновый». Моль выползала из мундиров посмотреть, и вытяжка исправно хлопотала. Навык закладки бункеров. Заимствованное в походах ремесло. Вполне мирское, ведь землю создал бог, а всё остальное — строители. Зодчее ремесло военных, когда повсюду: миру-мир.
— Мы проводили первые операции такого уровня. После публикаций гласности их стали называть «елизаровские техники».
Брат явно пожалел коньяк для угощенья калибра моего присутствия. Я вермут не любила. Хотя «Чинзано» мужских сортов, не пошленькая «Бьянка», мне глянулось со льдом, но без лимона.
— Эта технология сращивания конечностей возможна только у пациентов определённых категорий и возрастных групп.
На плечиках в уступе несгораемого шкафа развёртывались галуны блестящих эполет и орден: за веру, царя, и отечество.
— Ты не давал мне его в детстве подержать в руках, и я не знала этой фразы. Я долго верила, что там написано: за веру в царя и отечество.