Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Каким-то непостижимым образом он вдруг к политике пристегивал литературу:

«Ларины „Евгения Онегина“, бедные дворяне, которых никто не протягивал стипендиями ни чрез гимназии, ни чрез прогимназии, но сейчас видно, что это настоящие русские дворяне, у которых „балкон“ есть простая принадлежность дома… „Она любила на балконе Предупреждать зари восход“.

Современный же поэт, интеллигент из прогимназии, взбирается на чуждый ему по природе балкон… восклицает: „Луна горит. Звезда блестит, На темном небосклоне… А мы с тобой, О, ангел мой, Пьем водку на балконе!“»

Константин чувствовал правду в словах Фета. Но не отозвался на суждения о «подоньях». Однако о грядущем голоде не промолчал. Написал, что сжимается сердце от беды и сознаешь, что, кроме денежной помощи, никакой более существенной оказать не можешь. Надо знать крестьянский быт и иметь более ясное представление о положении вещей, без посредства газетных и столичных слухов. А он, Константин, поставлен в другие условия, окружен другими обязанностями… Так ответил, потому что почувствовал: Фет именно его,человека Царской фамилии, вызывал на полемическую дуэль. Накануне Константин написал Фету, что он вышел на балкон в тихий ясный вечер, пахло березой, резедой и розами, он прислушался: не заговорит ли с ним муза… Ну, конечно, муза и резеда… А здесь — неурожай и голод. И хозяйство самого Фета, когда семена, с «таким напряжением попавшие в землю», гибнут от страшного зноя, что жара сменилась дождями и холодом, термометр упал до 12 градусов и Афанасий Афанасьевич в горе, что подмок ячмень, зерно потеряло свою янтарную прозрачность и жатва замедлилась.

Вот тебе и тихий уголок у стариков!

И, как всегда, когда Афанасий Афанасьевич ловил себя на резкости или, как он говорил, «наследил чистое, светлое жилище отлипами жизненного болота», он просил Константина «помочь ему стать человеком, вносящим с собою мир, сердечную теплоту и благоволение». Все эти качества он находил в своем молодом друге. Однажды, как бы извиняясь, он написал Константину: «Все письмо Ваше до того милостиво непринужденно, что я чувствую себя совершенно потерянным. Я могу только любоваться Вашим врожденным даром, обыкновенно называемым тактом… Сам я в подобных случаях чувствую себя человеком, посаженным в мешок для соискания награды за быстроту бега».

* * *

Это было вдохновенное содружество. Красивый, поэтически одаренный, царского рода молодой человек и пять стариков. Эти старики — сколок жизни, которая уходила. Если они наивны, то это наивность XIX века. Их язык кажется старомодным, а взгляд на жизнь — потускневшим, но не оттого, что стал менее здравым, а оттого, что не моден. Они — и Гончаров, и Майков, и Фет, и Страхов, и Полонский — все разные, но есть и общее: они художники в широком смысле, они работали на Вечность, и их роман с ней состоялся.

Они умрут один за другим на глазах у любящего их человека, Великого князя Константина Константиновича. «Бедные мои старички…» — будет он повторять, собирая их письма в дорогие сафьяновые альбомы.

Но он не мог не знать, не чувствовать, что продлил им годы. Они собирались вокруг него. Он был стержнем их дружества, но не потому, что он — Великий князь. Можно склоняться перед Его Высочеством, но не любить. Старики ссорились, спорили, ревновали друг друга к славе, положению, чинам, сплетничали, как все нормальные люди, а он был их арбитром, мирил их и объединял своей человеческой отзывчивостью и щедростью.

— Вы сами знаете, до какой степени вы умеете заставлять любить себя, — справедливо говорил Полонский. — Мы стары, как волхвы, а между тем, каждый из нас идет только за своей звездой, а не за той единственной, которая ведет к поклонению Единому.

И Константин старался, чтобы их жизнь обрела волю и силу, утерянный блеск, укрепление старых дружб и ощущение своей нужности… он их любил, жалел и чтил.

Они это чувствовали. Фет написал ему 4 мая 1891 года из Москвы письмо, страницы которого уже шевельнуло дыхание предсмертной тоски:

«… Вчера… Екатерина Владимировна, обладающая прекрасной памятью, совершенно для меня неожиданно прочла вполголоса наизусть Ваш прелестный перевод из Прюдома. Мелодические стихи заставили меня отыскать их на 47-й стр. Ваших „Новых стихотворений“, никогда со мной не разлучающихся. Какая оконченность формы прелестного перевода и в целом, какая выдержанная грация!..

Конечно, я счастлив, что мне с крайним напряжением суждено было окончить такой серьезный труд, как перевод Марциала: я осчастливлен Августейшим участием Вашего Высочества и Высочайшим Монарха. Но окончание труда связано у меня с болезненным ощущением дальнейшего бессилия и нравственного сиротства. К слабеющему духом, ко мне, полуслепому, более чем к другому, идут стихи Пушкина:

Или, свой подвиг свершив, я стою, как поденщик ненужный,
Плату приявший свою, чуждый работе другой?

Без малодушного ропота я в жизни терял родовое имя и состояние, но настоящие минуты переживаю с самым болезненным ощущением. Безутешные слезы приливают из сердца к моим больным глазам. Чтобы понять меня, мало быть добрым человеком, нужно быть, подобно Вам, чутким поэтом. Припоминая нашу встречу и для меня столь драгоценную переписку, Ваше Высочество, поймете, что у меня в целом мире нет никого, к кому бы все существо мое стремилось с тою преданностью, с какою встречает Ваши ласки. Нужно много сердечного томления, чтобы вынудить из меня то, что решился здесь высказать…»

У Великого князя были военная служба, деятельность в Академии наук, Женские педагогические курсы, полковой праздник, приезд принца Неаполитанского, обед в Зимнем дворце, переезд в лагерь под Красным Селом, столетний юбилей л. — гв. Павловского полка, семья. Но всё это было преходяще. Реальной была для него жизнь в домике на Плющихе, в сельце Воробьевка и в письмах его стариков. Она была зовом сердца к вечному.

* * *

У всякой жизни есть последние страницы. Трудно сказать, что лучше: когда их много или только одна. Фет мучился перед смертью и даже пытался покончить с собой.

Катаясь верхом в Летнем саду, Константин встретил графа Олсуфьева (к слову, он установил первую памятную доску в честь Фета в своем имении под Москвой).

Олсуфьев сказал, что Афанасий Афанасьевич мучается удушьями. Когда приступ отпускает его, он жалуется, что во всем виноват Овидий, «Скорби» которого он переводит. Эти скорби, мол, осуществляются в нем.

Константин, жалея Фета, просил его не падать духом и обещал в течение зимы быть на Плющихе в гостях. «Страждущие и немощные мы прослезились… Я жестоко страдаю, и вдыхание эфира мало помогает». Эти горькие слова Фет сопроводил стихами:

Когда дыханье множит мука
И было б сладко не дышать,
Как вновь любви расслышать звуки
И как на зов тот отвечать?
Привет Ваш райскою струною
Обитель смерти пробудил,
На миг вскипевшею слезою
Он взор страдальца остудил.
И на земле, где все так бренно,
Лишь слез подобных ясен путь,
Их сохранит навек нетленно
Пред Вами старческая грудь.
(«Когда дыханье множит мука…», 23 октября 1892)

Фет еще верил доктору Остроумову, профессору клиники, что его болезнь «выходит из острого состояния». И все же ночи ему приходится проводить в кресле, чтобы было легче дышать.

И кресло это особенное. «Когда… я менял мебель в своем кабинете, жена унесла одно кресло в спальню, говоря, что на нем сидели Вы, Ваше Высочество. Это кресло в настоящее время — мой единственный приют, так как ночи я… провожу сидя».

81
{"b":"116484","o":1}