Но была какая-то деталь, которая смущала и тревожила Великого князя. Ах, да! Странности, причуды… Как легко обвинить в них человека, не похожего на других.
Константин Константинович взглянул на рукопись, лежавшую на письменном столе. «Чем-то я связан с ним… Я тоже от политики далек, не увлекаюсь обществом, люблю одиночество. Восторженно сочиняю романсы, помешан на стихах Фета. Музыку Петра Ильича люблю не меньше, чем он — Вагнера. И тоже, наверное, странно себя веду. То вздумал петь свои жалкие романсы перед гениальным композитором, то демонстрировал свою игру на фортепиано Александру Рубинштейну. Это что, нормально? А то, что картину Куинджи музейной ценности взял с собой в море — разве не прихоть сумасшедшего? Людвиг искал понимания в дружестве и нашел его у престарелого Вагнера. А я, тоскующий всю жизнь о друге, ищу его в лице моих стариков — Гончарова, Фета, Полонского. Искал в лице Достоевского, которого уж лет пять как нет. — Великий князь задумался. — И как похоже о нас говорят. Вагнер говорил о Людвиге: „Король так хорош, так умен, так полон глубокого чувства, так великолепен“… Но ведь и обо мне говорят: „Одаренный, искренний, великодушный, страстно любящий и понимающий музыку, прелестный в жизни человек…“»
Константин Константинович усмехнулся: «Этот „прелестный в жизни человек“, желая одиночества, прыгал в канаву с лопухами, увидев придворную карету с гостями. А Людвиг прятался в предгорьях Альп — это, конечно, более красиво, соорудил бассейн на крыше замка, чтобы наедине встречаться со звездами. Ну так и я со звездами говорю — стихами:
Что за краса в ночи благоуханной!
Мечтательно ласкает лунный свет;
Небесный свод, как ризой златотканой,
Огнями звезд бесчисленных одет.
А может быть, мои стихи — те же бумажные лебеди? И их забудут, сожгут, как выброшенные на подворье сундуки Людвига с белыми птицами? Но ведь желание, которое Баварский король просил своих птиц исполнить, было достойным — он хотел хорошо править Баварией. Я же прошу мою музу быть утешительницей и врачевательницей человека.
Вагнер предсказывал Людвигу, что жизнь его увянет в этом обыденном мире и судьба его будет трагической. Меня в семье тоже находят странным. Я мечтаю стать великим, воображаю, что моим творчеством будет дорожить впоследствии Россия. Сам Достоевский предрекал мне известность и славу. — Он снова задумался. — Да, его слова для меня — как заклятие».
Константин Константинович достал дневник и внес в него несколько строк: «Государь сообщил про полученную им от Баварского герцога Луитпольда телеграмму: Король Баварский утонул или утопился. Его труп нашли вместе с трупом его доктора, с которым он шел по берегу озера. Странность короля достигла чрезвычайных размеров, и последние дни попытались отстранить его от правления. Король сопротивлялся, и эта борьба закончилась его неожиданной смертью…» (июнь 1886).
Рука его дрогнула на последней фразе.
БОЛЬШИЕ МАНЕВРЫ
Ожидались большие маневры. Константин уезжал из Павловска с беспокойным чувством. За завтраком, не сговариваясь, они с сестрой Ольгой коснулись темы, которая их одинаково волновала. Наследник Николай в день своей присяги получил из рук Ольги, Королевы эллинов, орден Спасителя. Ожидалось, что и сын греческой Королевы в свое совершеннолетие получит русскую награду — Андреевский орден. Но этого не случилось. Константин считал, что России следовало бы не забывать о таких политических любезностях, тем более что Государь знал, как Ольга и Константин дорожат добрыми отношениями между Грецией и Россией.
К досаде по поводу греческих дел добавлялось недовольство собой. По старой привычке, как всегда перед большими маневрами, Константин стал разбирать себя по косточкам: в одну сторону как бы складывал недостатки и печали, в другую — радости. Недостатков и печалей получалось больше. Во-первых, из роты выбывают по болезни два человека — Иван Евдокимов навсегда, Сергей Прокопович на один год. Переволновался из-за фельдфебеля Шапошникова: он захворал желудком. Случайность, отравление или, не дай Бог, эпидемия? Вызывал доктора, не отходил при осмотре больного, ждал диагноза. Слава Богу, доктор успокоил. И действительно — всё обошлось. «Это говорит о том, что я не вникаю достаточно во все подробности ротной жизни, — мучился он мыслями. — Могу ли я сказать точно, что меня не водит за нос артельщик Белинский? Не могу. Потому что не умею поймать его за руку на злоупотреблении. И не только в роте, но и в жизни я не могу изучить ничего во всей полноте, дойти в каждом деле до глубины, знать все подробности. У меня сколько угодно прекрасных и искренних стремлений, но человек я недаровитый…»
«Недаровитого» человека рота тем не менее встретила с нетерпением и радостью. Кто-то боялся длительного перехода, кто-то терялся, какие вещи брать с собой на маневры, кого-то обидел фельдфебель… Решения всех вопросов ждали от Константина Константиновича, ротного командира, не любившего излишней строгости и карательных мер.
На все дела оставался вечер. Константин собрал всё необходимое, сделал запись в дневнике, перед сном почитал Фета в «Русском вестнике» и крепко уснул. Жена приехала к завтраку нарядная, румяная, в белом с кружевами платье и в белой с лентами шляпе. Поцеловав ее, ласково заглянул в глаза:
— Как у нас дела?
— Будем ждать тебя все втроем — я, Иоанчик и он…
— А почему не она? Не дочка?
— Я так чувствую.
Приняв знамя, полк направился в Гатчину. В первый переход сделали верст тридцать. Небо долго и душно хмурилось, а когда дошли до села Рождественно по Варшавской дороге, начал накрапывать дождь.
В дороге Константин наконец-то разговорил молчаливого и стеснительного солдата Рябинина, который тосковал по дому, по своей обычной крестьянской работе, сторонился товарищей. В походе на Гатчину он шел рядом с Рябининым. Было жарко, влажно, идти — трудно.
— У тебя на родине такая же жара? — спросил он солдата.
— Жара у нас бывает, но сушь стоит, оттого дышишь легко. — И вдруг стал рассказывать, как мать, сестра, отец провожали его на службу, далеко и по жаре, но шли легко.
— А ты как?
— А я был без чувств, одно только горе. Привезли в Петербург, определили в Государеву роту. Мне не нравилось здесь — шумно и душно после наших полей.
Рябинин, как оказалось, ничего не запомнил: ни новоселья в казарме, ни своего ротного командира, ни первых знакомств в кругу солдат. Даже первое наказание — Константин за своеволие перевел его в другую роту — не задело его. «Я был без чувств», — снова повторил Рябинин. А когда его впервые отпустили в отпуск, он вдруг стосковался по роте. «Слюбилось солдатское бремя», — улыбнулся Рябинин.
Служба, однако, не представлялась ему хорошею школой жизни, как многим другим солдатам. И он сказал об этом своему ротному командиру откровенно и просто.
«Почему?» — досадовал Константин. Но тут они стали на короткий привал на окраине военного поля, где Балтийская железная дорога пересекала Гатчинскую дорогу, и было уже не до Рябинина.
В полку оказалось много отставших солдат. Константин устал, сильно разболелись ноги выше колен, голову ломило, как всегда в пасмурную погоду. Но он старался бодриться, надеясь этим придать бодрости своим людям. «На походе чувствуется, что между нами устанавливается своего рода товарищество — все мы одинаково несем тот же труд и терпим ту же усталость. Последние три версты показались мне очень тяжелыми», — записал он перед сном в дневнике.
После обеда и отдыха солдаты натаскали хвороста и вечером, перед ужином, впереди солдатских палаток разожгли огромный костер с улетающими в небо огненными звездами.
Казалось, сил не было, и все же Константин и несколько офицеров затеяли с солдатами игру в пятнашки, кошку и мышку. Носились, как сумасшедшие, разогрелись, развеселились, хлопали одинаково сильно друг друга по спине, не разбираясь, кто Великий князь, кто унтер-офицер, кто солдат.