Стремясь понять любимую женщину, он просил понять и его, просил об этом в стихах своих:
В душе загадочной моей есть тайны,
Которых не поведать языком,
И постигаются случайно
Они лишь сердцем, не умом.
ПОЭТ
«В душе загадочной моей есть тайны…» — признается Константин молодой жене. Но признается, не гордясь этими тайнами, а надеясь на снисходительность к ним. Одна из его тайн Елизавете была известна: ее муж — поэт. Да, Великий князь, Его Императорское Высочество, кадровый военный, не смеющий нарушать династический запрет на занятия поэзией (музыкой, живописью, театром), — поэт.
И это было прекрасно, считала Елизавета. Еще более загадочным становился образ любимого русского князя, писавшего ей и для нее:
Взошла луна… Полуночь просияла,
И средь немой, волшебной тишины
Песнь соловья так сладко зазвучала,
С лазоревой пролившись тишины.
Ты полюбила, — я любим тобою,
Возможно мне, о друг, тебя любить!..
И ныне песнью я зальюсь такою,
Какую ты могла лишь вдохновить. —
читала она, и сердце ее трепетало от его признаний. А он снова и снова бросал к ее ногам поэтические цветы:
… И пронеслися мимолетные виденья,
И целый день с томлением, с тоской
Я темной ночи жду, — жду грезы усыпленья,
Чтоб хоть во сне увидеться с тобой!
(«Взошла луна…», 8 сентября 1883)
Но она не знала, что его поэтический порыв — не мимолетное волшебство любовных впечатлений, а — дар, страсть, колоссальный духовный труд. Не знала еще, что ей придется, встречаясь с ним, идущим с блокнотом в руках в аллеях Павловского или Стрельнинского парка, сворачивать в другую аллею, чтобы не спугнуть свою соперницу — его музу. Не знала, что он, несмотря на все условности и запреты, поклялся служить Отечеству именно словом и что его роман с музой был серьезен и благороден.
Еще до того, как встретить ее, Константин написал:
Я баловень судьбы… Уж с колыбели
Богатство, почести, высокий сан
К возвышенной меня манили цели, —
Рождением к величью я призван. —
Но что мне роскошь, злато, власть и сила?
Не та же беспристрастная могила
Поглотит весь мишурный этот блеск,
И все, что здесь лишь внешностью нам льстило,
Исчезнет, как волны мгновенный всплеск.
Есть дар иной, божественный, бесценный.
Он в жизни для меня всего святей,
И не одно сокровище вселенной
Не заменит его в душе моей:
То песнь моя!.. — пускай прольются звуки
Моих стихов в сердца толпы людской,
Пусть скорбного врачуют муки
И радуют счастливого душой!
Когда же звуки песни вдохновенной
Достигнут человеческих сердец,
Тогда я смело славы заслужённой
Приму неувядаемый венец.
Но пусть не тем, что знатного я рода,
Что царская во мне струится кровь,
Родного православного народа
Я заслужу доверье и любовь, —
Но тем, что песни русские родные
Я буду петь немолчно до конца
И что во славу матушки России
Священный подвиг совершу певца.
(4 апреля 1883)
Первое стихотворение «Задремали волны…» он написал в Крыму, в родительском имении Ореанда. Был май 1879 года, он сопровождал отца на испытаниях броненосцев в Черном море и побывал в белом доме с колоннами, увитыми виноградом. Среди скал над морем расположился сад: мирт, лавр, кипарис, «объятый вечнозеленой думой», кусты роз, прохладный под портиком фонтан. Здесь он «вкусил впервые высшее из благ, поэзии святое вдохновенье». Восемь строк, он их включил в свои сборники, не исправив ошибку, деликатно замеченную поэтом Я. Полонским.
Начинающий поэт рисовал лирическую картину: «Задремали волны, ясен неба свод; светит месяц полный над лазурью вод».«Лазурь вод», конечно, не может вязаться ни с ночью, ни с полным месяцем, — говорил Полонский и, чтобы смягчить замечание, приводил в пример Лермонтова, у которого такая же ошибка: — «Русалка плыла по реке голубой,озаряема полной луной»… Какая уж там лазурь или голубая река ночью?!
Но уроки поэтического мастерства еще впереди, а пока интересна другая деталь: откуда у этого «баловня судьбы», знатного двадцатилетнего юноши, в первом же стихотворном наброске появляются слова «горе», «муки», да и последующие его стихи не лишены тех моментов человеческой жизни, которые мы определяем словами «горькая доля», «печаль», «огорчения», «юдоль земная», «беда». Не о себе он печалился — о других. «В нем была органическая человечность, врожденная гуманность, потому что она не могла быть следствием личного опыта, слишком малого у столь молодого человека», — говорили знавшие его.
Но настоящую тягу к сочинительству он почувствует в последнем заграничном плавании. Стоянки были долгие, и он, лейтенант фрегата «Герцог Эдинбургский», смог быть гостем своей любимой сестры Ольги Константиновны, Королевы эллинов. Стояло жаркое, с синевой в дрожащем воздухе лето, сменившееся тихой, теплой, разноцветной осенью. Над Татоем — 20 верст от Афин, — где стоял дом сестры-королевы, полыхали причудливые закаты. Пламенела вершина Пентлика. Память с услужливостью подсказывала, что Татой — это древняя, овеянная мифами Дакелия. И все эти красоты и историко-романтические мысли пробудили в лейтенанте желание писать стихи. Делал он это робко, неуверенно, но сочинил «целую гору» строф.
Читал он их только сестре Оле. Она была единственной наперсницей его поэтических устремлений. Да еще королевская поросль — племянники и племянницы. А он, который выше всех титулов ставил звание Поэта, даже думать не смел носить это желанное звание и попасть в круг настоящих признанных поэтических имен.
Читал он Ольге стихи каждый день, с выражением и без него, тихо и громко. Она, видя пламень в его глазах, по доброте сердечной хвалила всё.
Но из всего, написанного тогда, остались жить лишь два стихотворения. Остальное, по счастью, не увидело света. «И надеюсь, никогда не увидит», — говорил он.
Остались «Письмо Великому князю Сергею Александровичу» и «Псалмопевец Давид». Первое, обращенное к другу детства и юности, написано в духе посланий пушкинской поры. Но получилось несколько ходульно, пафосно, скучно, где-то с морализаторством классной дамы. Эти общие места спасает интонация сострадания и искреннего дружества. В них Сергей Александрович нуждался: умерла мать, убит отец, Император Александр П. Биографическое поднималось до мировоззренческих обобщений. Злободневное соединялось с интимным.
Второе стихотворение навеяно посещением Святой земли. Свое настроение Константину хотелось выразить в «звуках арфы золотой», в «святом песнопенье», посвященном псалмопевцу Давиду, скорбевшему душой. Уже это стихотворение, первым попавшее в печать, говорило о том, что появился поэт, для которого, как и для Пушкина, поэзия есть выражение религиозного восприятия мира.