— Если не горит, не мучайся. Там, на карнизе, есть еще шесть спичек, возьми одну. — Сайдеямал вздохнула: — Если аллах будет милостив к нам, даст еще…
Хисматулла поджег спичкой тоненькую лучинку. Когда один конец ее сгорел и обуглился, он перевернул лучинку другим концом. Темнота отступила в углы, землянка залилась слабым светом.
Теперь можно было разглядеть деревянные нары, где лежала на кошме больная мать, небеленый чувал, очаг и земляной пол. Потолок почернел от дыма, окно, затянутое брюшиной, и в полдень не пропускало много света, а в ночной темноте сливалось со стенами.
Хисматулла достал чашку с лапшой и принялся за еду. Дым лучины ел глаза.
— Лапша вкусная?
— Да, — Хисматулла, не донеся ложку до рта, положил ее обратно в миску. — Ты опять не ела? Даже не попробовала?
— Ешь, сынок, ешь. Я не голодная…
— Нет, я же знаю, что голодная, всегда ты так! На, доешь хоть, что осталось, — Хисматулла встал и отнес чашку матери. — Ну, хоть немного…
Мать попробовала лапшу и подвинула миску сыну.
— Ты же не наелся. Не думай обо мне, я дома, мне гораздо меньше надо, а ты работаешь. Вправду хорошая лапша? Это Гульямал принесла. Ой, алла, опять этот живот! О-ой, за что мне такая напасть?.. Видно, уж недолго осталось мучаться на этом свете…
Сайдеямал задумалась и примолкла. Всю жизнь прожила она в этом доме, и каждая вещь здесь напоминала ей мужа и молодость. Правда, раньше, при муже, все было иначе — каждый день, весело потрескивая, горел огонь в чувале, у огня сушились мокрые каты [7] и маленькие детские лапти — сабата, в котле булькала похлебка. Раз в неделю Хуснутдин приезжал с выгона, где пас байских лошадей, и Сайдеямал старалась пораньше окончить стирку и развесить на изгороди платья Хуппинисы, первой жены бая, и ее красивые, расшитые цветным шелком рубашки, чтобы подольше побыть с мужем. В субботу, чуть па дороге слышался конский топот, четыре черные головки, четыре пары черных, как уголь, глазенок, четыре пары босых загорелых ног — четверо ее сыновей выскакивали из дому и мчались к воротам:
— Атай! Атай!
Муж нарочито медленно слезал с лошади, оглядывал двор и вдруг хватал того из сыновей, который стоял поближе, и подбрасывал высоко в воздух: «Аха…»
Кто мог думать, что несчастье так скоро придет в ее дом? Все ночи, пока Хуснутдин метался в бреду на нарах, Сайдеямал не спала — то прикладывала мокрую тряпку к его горячей голове, то подавала питье, но не прошло и недели, как мулла пришел читать над мужем погребальную молитву…
Оставшись с четырьмя ребятишками, мал мала меньше, Сайдеямал познала всю горькую тяжесть нужды. Она работала втрое больше прежнего и не гнушалась, как раньше, объедками с байского стола, но голод не пощадил ее детей. Она проводила на кладбище двоих, третьего, уже взрослого и женатого, и, может быть, поэтому так боялась за последнего, самого младшего, который был теперь ее надеждой и утешением и единственной радостью на старости лет.
— Что буду отвечать на том свете? — тихо проговорила Сайдеямал. — Никому я не делала зла, два ангела за моими плечами скажут это. Ты ведь знаешь, сынок, что тот, который на левом плече, записывает все мои плохие дела, а тот, который на правом, — все хорошие? Так у того ангела, что на моем левом плече, еще не было работы с тех пор, как я живу…
— Знаю, знаю. — Хисматулла поставил пустую миску у очага и вернулся к матери. — А ты слышала, что случилось с Хайретдином?
— А что? Что с ним? — заволновалась мать. — Да пошлет аллах ему побольше здоровья!
— Его сын нашел самородок с баранью голову! А Хайретдин-агай взял и отнес его Галиахмету-баю!
— А что ему было делить?
— Если б это я нашел золото, уж я бы знал, что, делать! Построил бы дом, завел корову, лошадь, а тебя, эсей, одел бы с головы до ног и посадил у окна, а в окно бы поставил стекло, и больше ты у меня и пальцем не шевельнула бы!
— Ну, ты придумаешь! — рассмеялась Сайдеямал. — Уж лучше отдал бы его на калым, а я — да я бы умерла от скуки без работы! Рас скажи-ка лучше, что дал бай Хайретдину-бабаю за такой большой самородок?
— Не знаю, что дал бай Хайретдину, а всем старателям он на радостях целую бочку водки поставил!
— И ты тоже пил?
— А как же? Раз все, значит, и я…
— Ох, сынок, сынок, зачем ты сделал это? — расстроилась Сайдеямал. — Никогда не позволял себе такого твой покойный отец, он был настоящий мусульманин, а мусульманину грех пить вино и курить табак!..
— Бай сам мусульманин, а пьет. Говорят, весь коран знает назубок. Разве стал бы он пить, если это грех?
— Бай если и пьет, то сделанное из чистого меда. Если меда нет, пьет бузу. А буза — это же самая пища, все равно что лекарство. В этом греха нет…
Давным-давно догорела лучинка на очаге, и в доме опять стало темно. От земляного пола несло холодом и сыростью. Большая муха, при свете надоедливо бившаяся от одной стены к другой, в темноте успокоилась. Лишь сверчок, ни на что не обращая внимания, все так же радостно верещал за чувалом. Хисматулла поежился.
— Если пить — грех, эсей, почему мулла не запретит продавать водку в кабаке? — раздумчиво спросил он. — Там же каждый день пьют и дерутся, про песни и говорить нечего! Однако мулла не заглянул ни разу!
— Что ты говоришь, сынок?! — Сайдеямал в отчаянии схватилась за голову. — О, алла, прости моего неразумного сына! Про муллу даже думать такое стыдно! Ох, чуяло мое сердце, что не надо тебе работать на прииске, и мулла говорил — смотри, женщина, как бы твой сын не раз баловался… Видно, скоро конец света, если ты говоришь так про муллу!
За дверью послышались легкие быстрые шаги, и, нагибая голову под притолокой, в избу вбежала Гульямал.
— Иди сюда, Гульямал, иди сюда, моя умница — Старуха обернулась к снохе. — Спасибо тебе за лапшу…
— Я пришла узнать, как ты, каенбикэ? [8] Помогло ли то, что я принесла от муллы?
— Да, я весь день полоскала эту бумажку в воде и пила, только от этого и полегчало, теперь совсем редко схватывает, слава аллаху! Хорошо, что ты родню не забываешь.
— Я ваша сноха, и я не должна быть не благодарной, — Гульямал повернулась к Хисматулле: — Тогда я пойду!.. На улице темно… Проводи меня.
— Сюда шла — не боялась? Вот и обратно так же пойдешь. Я спать хочу.
— Тогда я беспокоилась за твою мать и шла со своим беспокойством вдвоем, а теперь пойду одна. Вдруг кто-нибудь захочет меня испугать?
— Как же, тебя испугаешь! — хмыкнул Хисматулла. — Ты скорее сама любого шайтана испугаешь!
— Проводи, сынок, как же так? — попросила Сайдеямал. — Проводи, ведь она женщина…
Чтобы не огорчать мать, Хисматулла ощупью нашел на карах шапку и вышел.
На улице было светлее, чем в доме. Звезды вдоль и поперек рассыпались по черному, глубокому небу. Некоторые из них, на мгновение ярко вспыхнув, скатывались в сторону и гасли, оставляя за собой искрящийся белый свет.
«Как золотой песок, — подумал Хисматулла. — Мне бы несколько таких зернышек». И, увидев опять падающую звезду, прошептал скороговоркой:
— Семь звезд упадет, семь раз скажу, семь грехов скину…
— Звезды считаешь? — Гульямал тихонько подошла к Хисматулле сзади и прижалась всем телом к его спине. Руки у нее дрожали. Хисматулла резко высвободился.
Гульямал стояла перед ним, и раскосые темные глаза ее влажно блестели. Тяжелые волосы выбились из-под платка. Полные губы улыбались, чуть вздрагивая и обнажая сверкающую полоску зубов. Темный смуглый румянец горел на щеках. Только сейчас Хисматулла заметил, что она успела переодеться в новый белый чекмень, отделанный красным сукном и цветным бисером; чекмень распахнулся, и были видны два ряда стеклянных бус, яркая, в цветах, сорочка; в вырезе ее смутно белела грудь.
— Стыда у тебя нет, — сказал Хисматулла и отвернулся.
— Может, и нет, а все равно твоей Нафисе со мной не сравниться. Молока захочу — корова есть, поехать куда — лошадь, все свое и в полном достатке. Думаешь, кроме тебя, мне не найти больше никого? Да за такой, как я, каждый пойдет — только помани! Просто не хочу, чтобы чужие моим добром пользовались. А что у твоей Нафисы есть? Ничего, кроме вшей! Не забывай, за нее еще и калым платить надо!