Все разнообразные и нередко противоречащие друг другу «моменты» мещанского житья удерживаются в относительном равновесии при помощи испытанного цементирующего «идеологического» материала – лицемерия. Послушайте, что говорит человек, променявший любимую девушку на приданое, без жалости порвавший при этом с несчастной певицей, брошенной потом мужем и умершей в нищете, поддерживающий клевету на друга для поправления своих финансовых дел, готовый утопить этого друга для упрочения собственного благополучия, словом, знакомый уже нам «столп общества» консул Берник: «О, ведь семья – основа общества. Уютный, домашний очаг, достойные и верные друзья, небольшой замкнутый кружок, в который не вторгаются никакие злокозненные элементы»… Главное, конечно, чтоб не было «злокозненных элементов».
Что представляет собою этот священный мещанский «семейный дом», достаточно известно. Один писатель остроумно влагает в уста мещанина такие слова: «Мой дом – моя крепость, а я: оной крепости комендант!» – Как часто приходилось, по словам Паульсона, самому Ибсену «иметь дело – и в книгах и в проповедях – со строгими словами Павла, гласящими, что муж должен быть главой и господином, а жена его всепокорнейшей служанкой». Даже столь исключительный человек, как д-р Штокман, этот одиноко стоящий борец с пошлостью мещанского большинства, говорит своей жене такую типично-мещанскую пошлость: «Что за глупости, Катерина! Пойди-ка лучше, займись своим хозяйством, а мне предоставь заботу об общественных нуждах».
Незачем, конечно, прибавлять, что с благоговейным культом семьи мирно уживается, как бы дополняя его, самый основательный разврат – разумеется, на стороне. «Вы знаете, – говорит художник Освальд пастору, – когда и где я видал в кругу художников безнравственность? Это бывало тогда, когда кто-нибудь из наших соотечественников, примерных отцов и супругов, приезжал туда (в Париж), чтобы посмотреть на новые порядки… Эти господа рассказывали нам (художникам) о таких местах и о таких вещах, о которых нам и не снилось» («Привидения»).
В виде последнего штриха к этой беглой характеристике норвежской провинции приведем интересный анекдот, сообщаемый Паульсоном.
В театре одного норвежского городка выступала неизвестная публике певица, и чопорная мещанская публика, несмотря на свое восхищение, не решалась ей аплодировать. Каждый боялся, что его личное впечатление не консонирует с впечатлением большинства, и все с напряженным вниманием следили за поэтом Вельгавеном, признанным авторитетом, который, потешаясь над публикой, сидел в полной неподвижности. Но вот Вельгавен приподнял руки для аплодисмента – и весь зал огласился дружными рукоплесканиями. «Публике был подан знак, что она может довериться своему впечатлению и дать исход чувству восхищения!»
Такова эта страшная, удушливая общественная атмосфера, невыносимая для здоровых человеческих легких.
Горе тому, кого судьба наделила в этой среде сильно выраженной оригинальностью, широкими запросами, – он обречен на полное одиночество. «Наше великое мучение, – говорит Гюи де Мопассан, – заключается в том, что мы постоянно одни, и все наши усилия, все наши действия направлены лишь к тому, чтобы избежать этого одиночества» («Одиночество»). «Самый могущественный человек, – возражает угрюмый норвежец, – это тот, кто на арене жизни стоит совсем одиноко!» (Ибсен. «Враг народа»).
Это противоречие проходит по всему творчеству названных писателей, сходных в своей исходной точке – ненависти к мещанству.
В то время как чувство одиночества – основная нота скорбных стонов Мопассана, больного певца разлагающегося мещанского общества Франции, – большинство драм Ибсена слагается, наоборот, в торжественный гимн, восторженную песнь во славу «одиноко стоящих на общественной арене».
В обществе мещанской безличности и лицемерной трусости Ибсен создает культ личной энергии, «пышущей здоровьем совести: так, чтобы сметь то, чего больше всего желаешь!» («Строитель Сольнес»).
Культ одинокой гордой силы принимает у Ибсена иногда прямо-таки отталкивающие формы. Рядом с общественно-наивным ученым Штокманом он готов поставить финансового авантюриста Боркмана, которому автор отнюдь не с целью иронии влагает в уста такие речи: «Вот оно, то проклятие, которое висит над нами, исключительными, избранными натурами. Толпа, масса… все эти посредственности… не понимают нас» («Джон Габриель Боркман»).
Ибсену нет дела до того, что нравственная сила, как и всякая иная, определяется не одной величиной, но и точкой приложения и направлением. Но характерно для Ибсена как для деятеля в сфере мысли, что особенные симпатии его направлены все же в сторону умственной силы. Кто самый опасный враг истины и свободы? – спрашивает он именем д-ра Штокмана. «Это – сплоченное большинство, проклятое либеральное большинство». Какая самая гибельная ложь? Это – «ученье, будто толпа, несовершенные и невежественные существа, имеет такое же право судить, управлять и властвовать, как немногие истинные аристократы ума» («Враг народа»).
Таковы заключительные выводы, «великие открытия» доктора Штокмана.
Нужно ли доказывать, что они не имеют никакой общественной ценности? Каков, в самом деле, будет тот общественный строй, в котором «судить, управлять и властвовать» будут немногие «истинные аристократы ума»? И какой ареопаг займется различием «истинных» от «неистинных»?
Если бы «толпа» призывалась для решения вопроса о верности той или иной научной теории, философской системы, то Штокман-Ибсен был бы тысячу раз прав в своем оскорбительном отзыве о дееспособности «сплоченного большинства». Мнение Дарвина по биологическому вопросу в 100.000 раз важнее, чем коллективное мнение митинга в 100.000 человек.
Но совсем другое дело – поле социальной практики, с ее глубоким антагонизмом интересов, где дело идет не об установлении научных или философских истин, а о постоянных компромиссах между тянущими в разные стороны общественными силами. В этой области подавление большинством меньшинства, если оно соответствует действительному соотношению общественных сил, а не вызвано временно искусственными мерами, несравненно выше, чем подавление меньшинством большинства, совершаемое нередко под покровом сумерек.
Разумеется, это арифметическое, числовое решение общественных вопросов не есть идеал общественной солидарности, – но, покуда общество расчленено на враждебные группы, примат большинства над меньшинством сохраняет все свое глубокое жизненное значение, и апелляция от «плебейского духа» сплоченного большинства к «умственному аристократизму» немногих избранных будет оставлена верховным судилищем жизни «без последствий».
В цитированной драме («Враг народа») превосходно проявляются две основные черты творчества Ибсена: гениальное воплощение действительности и полное отсутствие ресурсов для положительного идеала.
В течение всей драмы вы с живейшим интересом следите за тем, как чисто технический, по-видимому, вопрос городской канализации зацепляется за имущественные отношения городского населения, создает группировку партий и заставляет д-ра Штокмана перейти от химического исследования воды к анализу социальной среды; вы с затаенным в груди дыханием наблюдаете за нарастанием волны оппозиционного настроения в груди честного ученого, – и в результате вы останавливаетесь в досадном недоумении, в обидном разочаровании перед скудной проповедью «умственного аристократизма».
А! Мы слышали и слышим эту возвышенную проповедь с разных сторон и не только от поэтов, но и от экономистов и социологов…
Так, например, проф. Шмоллер[129], как известно, стоит за социальную реформу: он хочет удовлетворения требований рабочих. Но всех ли? О, нет! Существуют, видите ли, требования «справедливые» и «несправедливые». Эгоистические классовые требования очень далеки от профессорской справедливости. Справедливые интересы, это – не классовые интересы, но внеклассовые, сверхклассовые, надклассовые. В основе классовых интересов лежит грубая экономика; сверхклассовые, справедливые интересы возвышаются на этико-правовом принципе «распределительной справедливости» (verteilende Gerechtigkeit). Этот универсальный, недоступный классовым притязаниям принцип гласит: распределение материальных благ и почестей должно соответствовать духовным свойствам людей; поэтому – либо доходы должны быть распределены соответственно добродетели (г. Шмоллер, это опасно!), либо добродетель должна быть повышена на соответственное число процентов у лиц, обладающих высокими доходами (г. Шмоллер, это недостижимо!).