Там ели и пили таможенные чиновники и береговая охрана. Им был отведен особый стол. Таможенные чиновники из Биника встречались там с таможенниками из Сен-Мало, что было весьма полезно для дела.
Сюда заглядывали и шкиперы, но ели они за другим столом.
Сьер Клюбен подсаживался то к тем, то к другим, однако охотнее к столу таможенников, чем судовладельцев. Везде он был желанным гостем.
Кормили здесь вкусно. Чужеземным морякам предлагались на выбор напитки всех стран света. Какого-нибудь щеголеватого матросика из Бильбао угощали здесь «геладой». Пили там и «стату», как в Гринвиче, и коричневый «гез», как в Антверпене.
Бывало, капитаны дальнего плавания и судохозяева присоединялись к шкиперской трапезе. Обменивались новостями:
«Как дела с сахаром?» – "Прибывает небольшими партиями.
Но ходят слухи, что вот-вот прибудут три тысячи мешков из Бомбея и пятьсот бочек из Сагуа". – «Увидите, что правые одержат верх над Вилелем». – «А как индиго?» – «Всего лишь семь тюков из Гватемалы». – «Нанина-Жюли» стоит на рейде.
Красивое трехмачтовое судно из Бретани". – «Еще два города Ла-Платы повздорили из-за выеденного яйца». – «Когда Монтевидео жиреет, Буэнос-Айрею тощает». – «Пришлось перегружать с „Царицы неба“ товары, забракованные в Калао». – «На какао хороший спрос; мешки каракского идут по двести тридцать четыре, а тринидадского – по семьдесят три». – "Говорят, во время смотра на Марсовом поле кричали: «Долой министров!» – «Просоленные невыделанные кожи „саладерос“ – продаются по шестидесяти франков – бычьи, а коровьи – по сорока восьми». – «Что, перешли Балканы? А где Дибич?»[123] – «В Сан-Франциско не хватает анисовой водки. С планьольским оливковым маслом затишье. Центнер швейцарского сыра – тридцать два франка». – "Умер, что ли, Лев Двенадцатый[124]?" – и т. д.
Все это обсуждалось шумно, во весь голос. За столом таможенных чиновников и береговой охраны говорили потишз.
Свои дела береговая и портовая полиция не стремилась предавать особой гласности и не откровенничала.
За шкиперским столом председательствовал старый капитан дальнего плавания Жертре-Габуро. Жертре-Габуро был не человек, а барометр. Он так сжился с морем, что безошибочно предсказывал погоду. Он устанавливал ее заранее. Он выслушивал ветер, щупал пульс отлива и прилива. Туче он говорил: «А ну-ка, покажи язык» – иными словами, молнию.
Он был врачом волн, бризов, шквала. Океан был его пациентом. Он обошел весь свет, как врач обходит больницу, изучая каждый климат, его здоровье и немощи. Он основательно знал патологию времен года. Он сообщал такие факты: «Как-то в 1796 году барометр упал на три деления ниже бури». Он был моряком по призванию. Ненавидел Англию всей силой своей любви к морю. Тщательно изучал английский флот, чтобы знать его слабые стороны. Умел объяснить, чем «Соверен» 1637 года отличался от «Королевского Вильяма» 1670 года и от «Победы» 1755 года. Сравнивая надводные части судов, он сожалел, что на палубах английских кораблей больше нет башен, а на мачтах – воронкообразных марсов, как на «Большом Гарри» в 1514 году, – сожалел потому, что они были отличной целью для французских ядер. Нации он различал лишь по их флоту; его речи была присуща своеобразная синонимика.
Так, Англию он называл «Маячно-лоцманская корпорация», Шотландию – «Северная контора», а Ирландию – «Балласт на борту». Запас сведений был у него неисчерпаем; он был ходячим учебником и календарем, справочником мер и тарифов.
Наизусть знал таксу маяков, в особенности английских: пенни с тонны при проходе мимо такого-то маяка, фартинг – при проходе мимо другого. Он говорил: «Маяк Смолл-Рок прежде расходовал всего лишь двести галлонов масла, а теперь сжигает полторы тысячи». Однажды капитан опасно заболел в плавании, и, когда весь экипаж, думая, что он умирает, обступил его койку, он, превозмогая предсмертную икоту, вдруг обратился к корабельному плотнику: «Надо бы вырезать в эзельгофтах по гнезду с каждой стороны для чугунных шкивов с железной осью и пропустить через них стень-вынтрепы». Из всего этого явствует, что он был человек незаурядный.
Шкиперы и чиновники почти никогда не вели за столом разговора на общую тему. Все же такой случай произошел в самом начале февраля, именно в то время, до которого мы довели наше повествование. Внимание привлекали трехмачтовое судно «Тамолипас» и его капитан Зуэла; судно пришло из Чили и должно было туда вернуться. Шкиперы интересовав лжсь его грузом, чиновники – скоростью хода.
Капитан Зуэла из Копиапо был не то чилиец, не то колумбиец, весьма независимо принимавший участие в войнах за независимость, склонявшийся то на сторону Боливара[125], то на сторону Морильо[126], смотря по тому, что было выгоднее. Он разбогател, оказывая услуги и тем и другим. Зуэла был ярым приверженцем Бурбонов и бонапартистом, либералом и монархистом, атеистом и католиком. Он принадлежал к той огромной партии, которую можно назвать доходной партией. Время от времени он приезжал во Францию по делам и, если верите слухам, охотно оказывал на своем корабле гостеприимство беглецам всех мастей, банкротам или политическим изгнанникам – не все ли равно кому? – лишь бы они были платежеспособны. Проделывал он это весьма просто. Беглец ждал в укромном уголке на берегу, и Зуэла, прежде чем сняться с якоря, посылал за ним шлюпку. Так в предыдущий рейс он вывез беглеца, осужденного заочно по делу Бертона[127], а на этот раз, по слухам, рассчитывал захватить несколько человек, причастных к столкновению на Бидасоа[128], Предупрежденная полиция была начеку.
То были времена побегов. Реставрация – это реакция; революция повлекла за собою эмиграцию. Реставрация – ссылку, В первые семь-восемь лет после возвращения Бурбонов всех охватила паника: финансисты, промышленники и коммерсанты чувствовали, как почва уходит у них из-под ног, и банкротства участились. «Спасайся, кто может», – только об этом и думали в политических кругах. Левалет бежал[129], Лефевр-Денуэт[130] бежал, Делон[131] бежал. Свирепствовали чрезвычайные суды, вдобавок – Трестальон[132]. Люди спасались от Сомюрского моста, от Реольской эспланады, от стены Парижской обсерватории, от Ториасской башни в Авиньоне – эти зловещие силуэты остались в истории как символ реакции; еще и сейчас виден на них отпечаток ее кровавой руки. Лондонский процесс Тистльвуда и его отголоски во Франции, парижский процесс Трогова и его отголоски в Бельгии, Швейцарии, Италии умножили основания для тревоги и бегства, углубили внутренний развал, опустошили даже высокопоставленные круги тогдашнего общества. Обезопасить себя – вот о чем заботился каждый. Быть замешанным в каком-нибудь политическом деле – значило погибнуть. Дух превотальных судов пережил эти учреждения.
Цриговоры выносились в угоду властям. Люди бежали в Техас, в Скалистые горы, Перу, Мексику. «Луарские разбойники»[133], ныне именуемые рыцарями, – в те годы основали «Убежище для беглых». В одной из песен Беранже поется: «О дикари, французы мы, так пожалейте нашу славу!» Покинуть свою страну было единственным выходом из положения. Но нет ничего труднее побега; это короткое слово таит в себе целую бездну.
Все оборачивается препятствием для того, кто хочет незаметно ускользнуть. Чтобы скрыться, надо стать неузнаваемым. Людям значительным, даже знаменитостям, приходилось прибегать к жульническим уловкам. Удавалось это им плохо. Их притворство бросалось в глаза. – Привычка действовать открыто мешала им проскользнуть сквозь сети, расставленные на пути.