Эль-К, пожалуй, от этих речей немного опешил! Потом какая-то мысль осенила его. Он пристально посмотрел на Валерия.
— Д-да, — сказал он, даже заикаясь чуточку. — И ч-что же, вас эта т-теория п-привлекает к-как юриста?..
— Почему как юриста, — заартачился Валерий. — Вовсе нет! Как психолога! Я прежде всего психолог.
— А-а, — протянул как бы разочарованно Эль-К. — Стало быть, вы представили всего-навсего… краткий реферат… э-э… чужих исследований… Я-то думал, что за вашими словами… э-э… кроется что-то более содержательное…. А у вас все Эрики да Гарики… Марики да Шурики… Хе-хе…
Это было грубо и несправедливо, и Валерий обиделся.
— Разве того, что я сказал, мало?!
— М-м… как вам сказать… — нарочито затягивал время Эль-К. — Но… я, повторяю, я думал, что вы… извлечете из этой концепции еще и дополнительный смысл… который, по-моему, был бы важен для вас именно как для юриста. Вы ведь все-таки и юрист, не так ли?
— О чем вы?
— О том, что описанный вами случай, — вкрадчиво повел Эль-К, — юношеского моратория, по-видимому, потенциально… э-э… как это у вас называется?.. Ага, вспомнил! Да, по-видимому, потенциально криминогенен! То есть, поясняю, может, между прочим, давать в качестве результата и преступное поведение?! А?! Гений, конечно, всегда является личностью маргинальной, действующей на грани или за гранью дозволенного общепринятыми законами и нормами морали. Он на то и призван, чтобы эти законы и нормы изменить… Ну а что, если ему это почему-либо не удалось?! То есть что, если он оказался не таким уж гением? Тогда он остается преступником, поскольку он преступил общепринятые нормы, а изменить их ему не удалось! Да, предположим, он прошел через юношеский кризис, провел годы в спячке, выбрал свой путь, ринулся вперед… но выясняется, что чего-то ему недостает! Что тогда?! Да… тогда он преступник!.. Нет, разумеется, он может не совершить уголовно наказуемого деяния, он может всю жизнь оставаться добропорядочным законопослушным гражданином… но определенные предпосылки для правонарушения, безусловно, имеются и — субъективно — в его психике, и — объективно — в самой ситуации, в которой он находится, поставив перед собой цели, достичь коих ему не хватает сил! Теперь опешил уже Валерий.
— Вы хотите сказать, вы хотите сказать… Да, я вас понял! Великолепно! — просиял он, с признательностью и восхищением глядя на Эль-К. — Блестящая мысль!.. Как верно схвачено! Я, извините, снимаю перед вами шляпу!.. Нет, а вы знаете, — сказал он, подумав, — вы знаете, быть может, подсознательно именно это я и имел в виду! Да-да, именно так! Ситуация криминогенна! Богатая идея! Богатейшая! Я в связи с этим вспоминаю одно ростовское дело. О нем еще писали в газетах, помните? Главарь банды, грабившей сберкассы, считал себя непризнанным гением. Причем сам в акциях не участвовал, руководил, так сказать, идейно…
Валерий, пугая дам, пустился в детальное обсуждение грабежей, заодно давая психологическую трактовку поведения бандитов. Термины — «эдипов комплекс», «кризис идентичности», «фаллическая стадия психосексуальности» (это при дамах-то!) и другие — сыпались из него как из мешка. Эль-К весело смеялся; а меня этот диалог огорчил до крайности. Неудачный тост, пошлые намеки насчет птичника-астронома и форейтора-историка, а теперь еще эта «криминогенная ситуация», и все это про своего же товарища! И из-за чего?! Из-за того, что сказали, что первым номером на выборах пойдет он, а не ты! Да ведь неизвестно еще, сколько мест дадут филиалу на выборах! Может, два, а может, и вообще ни одного, так чего ж ронять себя?!
Но более всего внутренне бесило меня в течение всего разговора выражение лица Сорокосидиса. Глубочайшее внимание было написано на его лице. О, как он слушал — кожей, всеми порами впитывая каждое слово! Молчал, не проронил ни звука, но в отличие от самозабвенно болтавшего наивняка Валерия все понял, все!..
Вдруг он не выдержал и подал голос:
— Интересно было бы посмотреть с этой точки зрения биографию Ивана Ивановича, — сказал он.
6
Я не мог дольше оставаться с Эль-К и его клевретами, а вернулся к общему столу, где все окончательно перемешалось, и сел поближе к Михаиле Петровичу, повествовавшему во всеуслышание, как он выбросил из окна шестого этажа одного субъекта, волочившегося за его женой, а тот, негодяй, оставшись невредим, не только не оскорбился, не вынашивал плана мести, но напротив — рассказывал всем, какая смешная история с ним приключилась.
Оказавшаяся рядом со мной Марья Григорьевна Благолепова — я, по правде, и не понял сперва со спины, что это она, — повернулась ко мне и резюмировала:
— Да, нынче нет любви! Нет человека, который хоть чем-то пожертвовал бы для любви. Отношение скорее ироническое. Ирония и скепсис. Мужчина рассуждает так: «Не хочешь, ну и ладно». Разве кто-нибудь добивается женщины?! Я уже не говорю, годами — что годами! — хотя бы месяцами, неделями?! Нет и нет! Если он встречает сопротивление или если их соединению мешают какие-то внешние причины, он сразу же готов отступиться!..
Я посмотрел на нее недоверчиво. Марья Григорьевна слыла у нас в городке женщиной эмансипированной, можно сказать — богемной, в вопросах любви многоопытной и даже слишком. Некоторые наши дамы, отличавшиеся завидной благопристойностью, Марьи Григорьевны сторонились и не поощряли своих мужей бывать там, где бывает она. Рассказывали, что была она неоднократно замужем, уже здесь, в городке, сменила по меньшей мере троих возлюбленных (был у нее, конечно, роман и с Эль-К. «А скольких мы не знаем?!» — сокрушались дамы) и утихомирилась. Да и то: что значит утихомириться? Теперь вокруг нее образовалась компания разудалых девиц (дамы говорили — «веселых девиц»), которым тоже уж перевалило, впрочем, за тридцать, которые тоже успели уже побывать замужем, поразводились; по примеру своей предводительницы, дочь которой от первого брака жила с отцом, тоже сбагрили куда-то своих детей («А кто не сбагрил, у тех, хоть и при матерях, все равно как беспризорные», — негодовали наши дамы); объявили себя мужененавистницами и проводили вечера, а то и ночи напролет за картами, за преферансом.
Все это я слышал тысячу раз, уши вяли от этих пересудов; я последнее время уже просто отказывался слушать, когда кто-нибудь — в том числе и моя собственная супруга — заводил речь о Марье Григорьевне и ее «девочках». Сейчас, за столом, я прежде всего пожалел, что оказался подле Марьи Григорьевны, потому что это, ясное дело, должно было стать тут же известным моей супруге, а она могла подумать, что я… Но затем в словах Марьи Григорьевны мне почудилась какая-то искренность, какое-то личное глубокое чувство, какого я в ней не предполагал встретить, и мне стало ее жаль..
— Ну что вы… Маша… — как можно мягче упрекнул я ее. — Любовь, наверное…
Она и не дала мне закончить, внезапно взъерошившись:
— Ах, что это с вами?! Что за Маша?! Терпеть не могу этой клички! Нынче нет Маш, нынче вон, только в деревнях все коровы Машки. Фу, какая гадость! Я, слава богу, кандидат химических наук, без пяти минут доктор! — (Да, я и не сказал, что она при всем при том была, по отзывам, хороший химик и действительно докторская у нее близилась к завершению.) — А вы — Маша! «У самовара я и моя Маша» — так, что ли?!
— Но вы сами только что сказали, что любовь… современный мужчина… — осмелился вставить я.
— Да, сказала! Я про то же говорю и сейчас! Так называемый современный мужчина способен страдать только из-за работы, из-за службы. Там другое дело. Там он годами будет ползти, выжидать, добиваться. Теперь, впрочем, не говорят: добиваться, теперь говорят — пробиваться! Да-да, будет пробиваться, пробиваться, будет мучиться, переживать… Только женщина еще способна любить по-настоящему, тайно, молчаливо, безнадежно… Годами страдать…
Я попытался связать в уме изложенные ею тезисы, но тут женская ее логика выкинула еще один финт, и губы Марьи Григорьевны скривились от новой досады.