— Вот, — обиженно сказал он. — Их разнимал, а меня связали.
Кругом поднялся хохот. Матросы уже пили на брудершафт, изъясняясь жестами, подсчитывали синяки и ссадины. Тихону протягивали кружку, но он упрямо мотал головой.
— А ты выпей, выпей, — смеялась Лукерья.
Тихон выпил, заморгал, гулко хохотали просоленные многими ветрами глотки. В голове у преображенца завертелись колеса. Сквозь их монотонное зуденье пробивались далекие-далекие слова Лукерьи:
— Ай да сторож у меня. Ловко драку успокоил. Разнесли бы заведение…
— Татем буду, — бормотал Тихон. — А на Урал не поеду… А у нас там речки…
Лукерья осторожно увела его наверх, уложила на кровать, вздохнув, сказала, что он как большой ребенок, погладила спутавшиеся под париком волосы. А он все говорил что-то о камнях, о доношении, которое сейчас передает кому-то его неведомый Лукерье побратим.
3
Игнатий Воронин в блестящем мундире и тяжелом шлеме стоял у высокого торшера, сработанного из уральского орлеца двадцать лет назад на Екатеринбургской гранильной фабрике. Дворец словно вымер. Только иногда вылезающие из шелков атласными плечами и грудью фрейлины вспархивали по мраморным ступеням лестницы, привычно зовущими взглядами оценивая гвардейца. Дежурный офицер в сияющем под люстрами шишаке еще раз предупредил, что скоро начнется малый прием в честь грузинских послов.
Воронин слушал его невнимательно. Он завидовал своему земляку-торшеру, который высился, подымая на лапах толстые свечи, не чувствуя уже два десятка лет никакой усталости. Камень. А сильное тело гвардейца начало протестовать, закованные неподвижностью мускулы задергались. Усилием воли поборов противную дрожь, Воронин терпеливо ждал. Может быть, и торшер только с виду такой недвижимый, может быть, он тоже ждет, когда погаснут огни, а потом сдвинется с места и зашагает по навощенным паркетам к своим многочисленным землякам для тайного и желчного разговора…
А пока мимо торшера и мимо статуи-преображенца идут Строгановы, Черкасовы, попрыгивая на ходу, торопится граф Чернышев — прибывает высшая санкт-петербургская знать.
Надменно прошествовал Лазарев, и Воронин кожей ощутил доношение, спрятанное за обшлаг. Лазарев приостановился, посмотрел сквозь Воронина, усмехнулся чему-то тонкими губами. Среди строгих колонн возник шум. Воронин различил голос князя-фаворита, вытянул поперек лестницы палаш. Зубов удивленно остановился, лицо его запестрело пятнами.
— Прочь, — негромко, но внушительно сказал он.
Через несколько шагов за ним шли большеносые печальные послы.
Воронин молниеносно выхватил бумагу, сунул ее за отворот зубовского мундира и снова замер. Зубов качнул париком, еще раз, будто не доверяя себе, оглянулся на отчаянного унтер-офицера и легким шагом, пропустив грузинов вперед, устремился по лестнице.
Через четверть часа Воронина сменили. Возвращаясь в казарму, он думал об одном: если Зубов не передаст доношение императрице, он сделает это сам.
Однако Зубов доношение передал. После пышного приема в честь грузинских послов государыня вернулась во внутренние покои Зимнего и горестно сказала, что не хватает ей ни силы, ни денег, чтобы оградить несчастного грузинского царя Ираклия от кривых сабель, хотя Демидов, Лазарев и прочие заводчики крестом клялись, что не пожалеют жизни своей ради охраны государства российского и его дружественных соседей.
Екатерина пребывала в меланхолии. Более всего заботила старуху першпектива обвенчать внучку с Густавом Шведским. Тогда бы стекла Зимнего дворца не дрожали от морских пушек, знаменитый Расстрелий не бегал бы каждое утро глядеть свои сооружения, а персы устрашились бы посягать на владения друзей России. Иначе ссориться с ними опасно. Все это императрица произнесла через нос, по-французски, с видимым усилием.
«Время или не время?» — колебался Зубов, мелкими глоточками попивая кофий из мизерной фарфоровой чашечки.
— Что за бумага у тебя, голубчик? — устало спросила Екатерина, и фаворит подивился ее зоркости.
— Челобитная крестьянина лазаревских дач Мосейки Югова и преображенцев Игнашки Воронина, Данилы Иванцова и других.
— Нет, нет и нет. — Екатерина пухлой в синих набрякших жилах рукою сделала величественный жест.
— Но, матушка государыня, — вспомнив твердый взгляд унтер-офицера, посмел возразить Зубов. — В челобитной говорится о горючем камне, открытом на уральских дачах Лазарева.
— Что же сам Лазарев смолчал?
Екатерина уцепила из золотой инкрустированной малахитом табакерки понюшку, по-кошачьи чихнула. Зубов поклонился, сказал, что это, должно быть, навет на заводчика. Императрица взяла бумагу, порвала ее на четыре части и пошла в спальню. Душный запах с примесью тонких на французской чистейшей эссенции духов остался в зальце. Зубов выругал себя за либерализм, снова вспомнил настойчивый, будто гипнотизирующий взгляд унтер-офицера, позвонил в колокольчик, вызывая дежурного.
— Прикажи, — велел он, — Преображенского полка унтер-офицеров Воронина, Иванцова, мушкетеров Спиридонова, Елисеева, Дьяконова и фурлейта Меркушева до особого распоряжения в город не выпускать, а содержать на гауптвахте.
Дежурный офицер отсалютовал. Зубов еще раз пробежал доношение, сложив четыре его половинки, и бросил в камин.
«Который из двух был в карауле?.. Вот и я у тебя не в долгу, Иван Лазаревич, — сказал он про себя. — Допустил было оплошку, но о золоте и серебре Екатерина не узнала, а горючий камень скоро забудет…»
Он удовлетворенно улыбнулся зеркалу и поспешил в государынину спальню, дабы, внутренне морщась от отвращения перед сладострастной старостью, заработать еще одну тысячу крепостных душ.
Но Екатерину обременяли государственные заботы. В Польше поднялись якобинцы во главе с мелким шляхтичем Косцюшкой, и надо было слать туда войска. Якобинская зараза ползла из Франции, где все еще пели «Марсельезу». Коварные союзники Пруссия, Австрия и Англия торопили интервенцию против красных колпаков. А тут еще назло гвардейцы обнаглели и прислали сию жалобу. Екатерина попросила милого мальчика расследовать злодеяние и наказать предерзких солдат, а особливо этого унтер-офицера, что передал доношение.
— Государыня, — почтительно и твердо сказал Зубов. — Огласку сему делу давать не следует. Все-таки гвардия, опора…
Екатерина согласилась, качнула короткими крашеными волосами, из-под желтизны которых предательски лезла серая седина.
— Но наказать. Кажется, Вольтер говорил, что самый лучший смирняга есть посаженный на цепь. — Она томно, в нос засмеялась, качнула жидкими бедрами.
— Будь по-твоему, государыня. — Зубов низко поклонился.
— Да смотри, не поломай сразу дрова, полк ведь мой.
«Вот, Иван Лазаревич, разделаемся мы с комарами единым махом», — удовлетворенно подумал Зубов, достал из кармана ключик, отпер шкафец и вынул драгоценный ларчик:
— Не приметила, государыня, кто сие чудо сюда спрятал!
— Шутник, — погрозила пальцем Екатерина.
Он стал на одно колено, покорно опустил голову.
— Помнится, подобный был у Гришеньки Орлова, — любуясь камнем, вздохнула Екатерина. — Но поменьше размерами.
Зубов облегченно улыбнулся. Лазарев рассказывал когда-то ему о неудаче Орлова с преподношением Дерианура. Теперь молодой фаворит с удовлетворением отметил в мутных глазах венценосной старухи искорки алчного удовольствия, облобызал ее руку и попятился к выходу. Екатерина остановила его, попросила позвать фрейлину, чтобы одевала, и он проводил бы ее в мастерскую. Зубов опять про себя усмехнулся. Когда-то государыня, подражая Петру Великому, сама изволила заниматься огранкою самоцветов. В месте отдохновения — Эрмитаже была отведена особая комната с токарным станком и горном. Но много лет уже не заглядывала туда Екатерина. И на сей раз она до токарной не дошла, положила Дерианур на бархат в витрину. Зубов вспомнил: Екатерина показывала ему письмо, что в молодости — «Она была когда-то молода?», — в далекой молодости писала Гримму о драгоценном сервизе, поблескивающем сейчас под стеклом рядом с Дериануром. Как же она писала? Да: «Сервиз находится в антресоли, именуемой музеем, со всеми товарищами из золота и драгоценными камнями, собравшимися с четырех концов мира, и со множеством яшмы и агата, привезенных из Сибири; там на все это любуются мыши и я…» Теперь и Дериануром будут любоваться только мыши.