— Нам пофартило — к Семен Петровичу попали. Непохожий он на иных-прочих. Челове-ек. Два годка по Каме бегает.
В голосе говорившего было столько доброты, что Моисей невольно прислушался, выглянул в окошко.
На корме, под самой стенкою казенки, сидели три бурлака, распивая дарованные «посошком на дорожку» чарки.
— Не грех и нам закусить, — заходя в казенку, весело предложил Семен Петрович.
Он ловко добыл из сундучка пузатенькую бутылку, две серебряные стопки. Шустрый веснушчатый паренек неслышно поставил на стол тарелку с горою икряников — сбитых с икрою блинов, положил вяленые ломти красной рыбы каварды и исчез.
— При себе держу, — кивнул ему вслед Семен Петрович. — Макаркой звать. После Петра Великого все рязанцы Макарами стали. Встретил он будто бы в Рязани кряду трех Макаров и сказал шутя: «Буде ж вы все Макары!»… Однако ж лучшие в России целовальники, половые и рыболовы… Ну, за знакомство и добрый путь нашей «Бабы Яги»!
Он говорил, а сам все поглядывал на Моисея, все подливал в его стопку, словно хотел оторвать гостя от горестных дум.
2
«Баба Яга» бодро ковыляла по речной дороге, следом бежали еще четыре строгановских судна. Семен Петрович рассказывал, что велено ему доставить соль в село Богородское в соляные амбары. Соль! Моисей вспомнил страшные повести о строгановских варницах. Там кожа пластами спадает с живого человека, мутными струями вытекают глаза. А в баржу эту соль грузят будто бы нагишом, потому что одежду после погрузки надо выбрасывать. Моисей не спрашивал об этом, больше молчал и слушал. Новая, непривычная жизнь разворачивалась перед ним, и надо было разобраться в ней, ее понять.
На высоком лесистом берегу проглянулось и ушло назад татарское село Нижние Муллы. Обогнали караван барж, тоже идущих под парусами. Семен Петрович сказал, что это лазаревские. Слово показалось Моисею каким-то странным, чужим в этом вешнем загулье неба, берегов, воды. Он долго смотрел на головную баржу, черную от смолы. С баржи махали и кричали…
Кама поворачивала то на юг, то на запад, то сближались, то снова распахивались ее берега. На другой день миновали городишко Осу, стоящий от реки верстах в трех. Дальше в прибрежном лесу показались низкорослые дубки, кое-где заплатками виднелись расчищенные, с давних пор обжитые поля.
На закате «Баба Яга» припала к берегу. Приказчик разрешил короткий роздых, угадывая, что скоро надо впрягаться в бечеву. Моисей перебрался на песок. Сонные волны лизали глинистый обрывчик, пошевеливали коряги. Первая вешняя травка была неуживчивой, колючей.
— К нам поспешай! — окликнул Моисея Гришка.
Он притащил из лесу охапку бурого хворосту, бросил в разложенный костер. На толстых рогатинах бурлаки укрепили слегу, повесили на нее огромный черный котел для ухи. Там и сям по берегу вспыхивали новые костры, аукались голоса.
— Воздуси-то, воздуси-то, — ахал Удинцев, задрав бороденку к зеленому вечернему небу.
Моисей мял в руках мягкую свежую хвою, припасенную для постелей, вдыхал ее знакомый с детства сильный настой. Казалось, вот сейчас подсядет к огоньку Трофим Терентьич, протянет к углям земляные ладони, а рядом прикорнет Еремка. А то вот-вот появятся побратимы, затянет Данила свою песню… Пламя шипело, в его жгучем нутре строились и рассыпались багровые города, падали в прах золоченые священные богини с алмазными глазами.
Белобрысый безбровый бурлак, обтерев громадную, как весло, ложку о рубаху, откинулся на спину:
— Вот такая бы жизня и была. Хлебать уху да считать угольки, что в небо от костров воткнулись.
— А бабу не захочешь?
— Да ну их… Я, можно сказать, через бабу и в лямку пошел. Вот укажи мне сейчас господь бог переться в какой ни на есть ад кромешный, скажу сатане: «Чего ты меня огнем-сковородкой пужаешь? Поди с моей бабой поживи, сам на жареху запросишься».
Бурлаки сдержанно посмеялись. Моисей до боли в ладонях стиснул хвою, бросил в костер, она долго не сдавалась, лежала темная, неподвижная. Но вот кончики иголок поседели, вспыхнули.
— Будем мы проходить село Амары. Берег там высокий, плитной. А в берегу ямина, — рассказывал уже другой, скрытый в темноте. — Посередке ямины скрыт большущий очаг из дикого камня. Был там в позапрошедшем годе разбойный стан. Верховодил им Иван Фадеев — из нашего брата, бурлаков. Дворян крепко мучивал, упокойниками их делал. Да-а, и полюбись тому Ивану Фадееву девка из села. Хаживал он к ней ночью в дорогой одежде, в шелковых онучах. Там его и застали…
— И чего замолк? — вскочил белобрысый.
— Да погоди ты. Тишь-то какая, будто на дне речном лежишь. И не верится, что на такой земле жить невмоготу… Да-а, и вот дал Иван Фадеев мужику, девкиному отцу, пятьсот рублев и велел дом запалить, а сам вскочил на тройку и пошел, пошел по дорогам искры высекать. А погоня — за ним! А он им под ноги — ассигнации! — Бурлак поднялся в темноте, взмахнул рукой, дым костра качнулся в его сторону. — Потом опять бросает, опять! Так и ушел.
Рассказчик присел на хвою, сплюнул в костер.
— Где он теперь, Фадеев тот? — спросил белобрысый.
— А вот он — я.
— Да ты не шуткуй так-то!
— Повсюду он!
— Это ты верно говоришь, — поддакнул Гришка. — Повсеместно ходит Иван Фадеев и пауков давит. Вот тут, недалеко, под Осой, башкирец Карасакал волю добывал. Потом Пугач проходил. И тогда с ними был Иван Фадеев.
Постепенно голоса упадали, угасал костер. Только жгучие искры стремительно пробегали по головням да раскаленные бревна грели верным, печным теплом. Моисею не спалось. Темная высь мигала синеватыми россыпями звезд, неприметная волна побулькивала у берега, на передней барже глазом нежити горел фонарь. Тонкая музыка еле слышно струилась по ветру, рассказывая что-то свое, непонятное Моисею.
И чего он не спит, этот замысловатый приказчик? Видно, тоже тоскует. У каждого человека есть своя тоска, похожая и ничуть не похожая на другую. И каждому нужна своя дорога, чтобы погасить ее.
Над лесом серебряной жилой лежал Млечный путь. Такие широкие богатые жилы таятся и в земле, их надо найти, отдать людям, чтобы не было у людей тоски. И тогда погаснет в сердце Моисея его боль. А может, и не погаснет — земля слишком велика…
Тихо заскрипели уключины. Кто-то вылез из лодки, пошатнулся. Моисей заторопился, удивленно встал. Семен Петрович со своим инструментом в руке бродил по воде, говорил чужим языком.
— Чего, Семен Петрович, на сушу не идешь? — участливо и осторожно спросил Моисей.
Приказчик потренькал струнами, выругался, расхохотался, захлюпал к берегу. Из сапог текла вода.
— Темный ты человек… И все мы те-емные. — Он сел на траву, покрутил головой. — Слушай:
Тот страждет высшей мукой,
Кто радостные помнит времена
В несчастии…
Суровый Дант, великий итальянец, написал. Не знаю, что ты за человек, но чувство — душа твоя к принятию стихов способна.
«Велика земля, — думал Моисей, вслушиваясь в незнакомые слова, будто вычеканенные из чистопробного серебра. — Велика земля. И повсюду бродит по ней одно горе…» В горле перехватило, Моисей зачерпнул ладонью воды.
Мерные всплески камских волн словно отбивали четкий ритм вечных стихов. Изредка посвистывала какая-то птица, воротившаяся в родное гнездовье из южных краев, может быть, из той же Италии. Угасший костер алел в темноте густой кровью драгоценного рубина.
Семен Петрович вздохнул, положил на колени инструмент, пощипал струны.
— В России жить нельзя… Вот русский бы вроде я человек, а вижу, как всякую песню давят. И как навалится тоска, из мандолины итальянская песня выходит. Слышал я эти песни от венецианских гондольеров. Есть такой город в Италии, вместо улиц его перекрещивают каналы. Плавают по тем каналам лодки с выгнутыми шеями, стоят на лодках гондольеры с выгнутыми лопатками, голодные, худые, поют нежные, солнечные песни…