Разбивая топориком полые кости ног оленя, «мозгочил», высасывая из них тёплый и сладкий мозг. Лицо и руки блестели жиром. Степан довольно причмокивал, бросал в рот щепоть соли и вновь запрокидывал голову, ловя губами нежное лакомство.
— Виктор Иванович! Завтрак готов, бери кость. Козьмин молча принёс дровишек и сел на кочку. Разжёг маленький костерок. Нанизав куски печенки на прут, сунул в пламя. Потекла сукровица от жара, шашлык зарумянился, зашипел, ароматно запахло жареным.
— Вот и поохотились, — недовольно проворчал, отыскивая в кармане соль, — ещё один такой завтрак, и самим придётся навьючиться. Посолил и снял губами подгоревший кусочек. Сладко обожгло рот. А ничего свежининка, как перед колхозом будем отчитываться? А?
— Справку у медведя нужно брать, а так председатель не поверит, скажет, что потеряли, ругаться станет.
— Печать у мишки больно когтистая, так тиснет — все бумаги позабудешь… Спишем на износ, как с твоим отцом три года назад.
— Расскажи!
— По гольцам и курумникам выходили, дичи нет одни каменушки свистят, изголодались. А идти ещё много. Твой батя и говорит: "Бумажку пиши, начальник". Диктует: "Олень камни плохо падал, шибко нога ломал, мишка его кушал", а сам ножом своему быку в затылок, тот и не дёрнулся. Вот так и вышли. Старик еле дотащился пешком, а оленя не пожалел.
— Совсем старик ослаб, дома сидит, как узнал, что ты в колхоз за оленями приехал, сам меня поймал и привёл.
— Помню, помню, просил: "Витька, Стёпку забери, девки и водка забегался, как олень за грибами". Степан рассмеялся, вытирая от жира рукавом губы и щёки. — Знаешь, как он сестру мою бережёт? Говорит: "Кто подойдёт к девке, сам застрелю!" Желающих пока нет.
Вернулся Николай. Зло сопя и что-то ворча про себя, разрядил карабин и отдал Виктору. Держа патроны в руке, согнал Стёпку и сел на пригретое место. Равнодушно отодвинул рукой предложенное ему лакомство, Всё смотрел куда-то поверх сопок, кожа на его лице шевелилась, прыгали тёмные губы.
— Отпусти на два дня, начальник, убью мишку! Отпусти или сам уйду, я тебе докажу, что умею стрелять.
— Нет! Работа, сам знаешь. Было бы время, я и сам с удовольствием подстрелил бы этого нахала.
— Рапота! Рапота! Олень пропадает от рапоты! — зло ответил проводник. — Снег скоро, соболь выходной, а мы шкурки с деревьев снимаем. Зацем такая рапота!
Летом надо кочевать, а зимой охотиться. Рапота… В этом мишке злой дух, шибко сердится, что лес сожгли люди. Если не стрелять его, удачи не будет. Пойдёт по нашим следам, и всё пропадёт.
— Хватит! — оборвал Козьмин. — Думаешь, меня зло не берёт за оленей? Рубай и пошли, нам ещё долго топать. А что послали так поздно в маршрут — значит надо! И мы пройдём его, даже растеряв всех оленей. Всех до единого! Ясно? Шаманишь мне тут ерунду всякую.
Николай заворчал, расколол кость и, прикрыв глаза, начал есть. Морщины на его лице расправились, обмяк, спало напряжение, только глаза изредка взблёскивали чёрными лезвиям.
Навьючили и ездовых оленей. Они испуганно жались к палаткам, поднимая мокрыми ноздрями утренний ветерок. Мясо пришлось оставить, взяли с собой совсем немного.
Хотели бросить и тяжёлую лодку, но, в последний момент, Виктор отдал распоряжение завьючить и её. Степан, вздыхая, привязал тюк на, своего любимца рогача, ездового быка. Олень вздрагивал от большого груза, хмуро косился на хозяина, нехотя копытил пристывший ягель.
Солнце выглянуло из-за сопки, и вспыхнул иней в радужном многоцветье. Стало теплее. Собаки еще не возвращались. Напрасно вслушивались. Свежий ветер шелестел и путался в елях, глушил все звуки. Погода стала портиться, заволокло горизонт, низко клубились рваные клочья облаков.
Отряд направился на водораздел. Через подлесок вошли в горельник. Пожар отбушевал недавно пепел не успело унести водой. Полусгоревшие стланики цеплялись за одежду, словно мёртвые руки.
Жутко и тоскливо брести по такому лесу. Ни звука. Ни зверей, ни птиц. Чёрные скелеты обглоданных огнём лиственниц зловеще толпятся на фоне снеговых туч. Идти трудно, то и дело попадаются поваленные стволы деревьев, колючие заросли опаленного кедрового стланика.
Часто приходится браться за топор и рубить тропу. Одежда, олени и вьюки быстро почернели от сажи. Повалил густой липкий снег. Взмокла одежда, ледяные струйки кусают тело. Ноги скользят по камням, порывы ветра слепят белыми вихрями.
Так шли весь день. Когда на сопки упали сумерки, спустились к ручью, сделав приличный крюк по водоразделу. Расчистив место под елями, наспех растянули палатку. Уже впотьмах собрали и наготовили дров на ночь.
В палатке сыро и неуютно. Печка раскраснелась, но долго де могли согреться, оттаивали, жгли нутро чаем. Ударил мороз, а снег не прекращался, шелестел по брезенту. Перекусили и залезли в спальные мешки.
Сучка жалобно заскулила, поскребла у входа лапой. Виктор впустил её, бросил кусок мяса. Пурга улеглась в угол и, прикрыв глаза с наслаждением грызла подмёрзшую оленину. От мокрой парящей шерсти потёк острый запах псины.
Перекат тоже не выдержал: сунул нос в палатку, осторожно взял из рук мясо и вернулся под ель. Козьмин выпроводил Пургу, застегнул за палочки вход и потушил свечу.
— Зацем сопаку портишь? — буркнул Николай из спальника. — Пусть мышкуют!
— Где им мышковать? Такая темень и снег.
— Сопака должна хозяина кормить, а не он её, — опять недовольно отозвался эвенк, — сопсем спортишь, ленивая пудет, зацем ей зверей гонять, хозяин мясом кормит.
Притихли… Пахла сыростью сохнувшая одежда. Было слышно, как поскуливает во сне Пурга за палаткой, трещат отсыревшие дрова в мятой походной печке, огонь в ней поёт колыбельную. От песни этой веет покоем, клеит она веки, баюкает волшебной силой тепла. Усталое тело продирает озноб в отсыревшем спальнике.
Хочется, как в детстве, сжаться в комочек, засунув холодные ладошки меж коленей, уснуть, забыться от необходимости караулить печку и подбрасывать дрова. Забыть про холод, сухомятку и голод, забыть про то, что всё это завтра повторится или будет ещё труднее.
Иной раз, в моменты отчаяния, приходила к Виктору, вернее, приползала, ласкаясь и юля, красивая и цветистая мечта: бросить всё и уехать домой, на родину. Воображение рисовало тёплые моря, забытую людскую толкотню.
Поддаваясь ей и как бы смотря на себя со стороны, бродил по той сказочной земле, искал потерянных давно знакомых, друзей, чего-то ещё припоминалось. Но всё это безвозвратно кануло в прошлое, и, когда думал об этом, становилось страшно и пусто.
Долгие северные отпуска настолько приедаются и набивают оскомину благами и сервисом, что обычно во второй их половине срываешься назад, в тайгу где по-настоящему отдыхаешь на охоте и рыбалке.
Забравшись куда-нибудь к чёрту на кулички в срубленную неизвестными бродягами избушку, содрогаясь, вспоминаешь водопады людей на улицах городов, давку в пыльных автобусах.
Но, проходит года два, хандра возвращается, тянет посмотреть свет, хлебнуть пивка, нырнуть в горячую коловерть моря и солнца.
Проснувшись утром, Козьмин выполз наружу. Отвернул болотные сапоги и побрёл по снегу к притихшему и забитому шугай ручью. Набрал чайник воды, вернулся и раздул печку. Палатка провисла от тяжести мокрого снега, верёвки натянулись до звона.
Собаки рано утром куда-то ушли, перемесив снег у входа, Снег перестал идти, ветер угнал тучи. Солнце ослепительно горело в белом зеркале первой пороши, резало искрами глаза.
Свежо и просторно ступала зима по тайге. В белую фату оделись стройные ели, морозец подсушил воздух. Пролетел запоздалый табун гусей.
— "Кга-а-а… Га-а-а…"
Прощались птицы, торопливо махая крыльями. Виктора кольнула тоска и неведомая тревога. Долго стаял и смотрел вслед растаявшим за сопками вестникам зимы.
Над елями неуклюже барахтались в небе два чёрных ворона, перекликались осипшими голосами, то падали в распадок, то взмывали вверх, словно трепал ветер и кружил чёрные лохмотья сгоревшей осени…