— Я так понимаю, что будет огромная сумма, куда же ты её собрался тратить, Маркелыч?
— С твоей помощью… как только клад отыщем и начислят мой пай, я хочу заказать и построить большой памятник… хороший и дорогой. Можно под Уфой его поставить, на месте боя… можно на Волочаевских сопках, где лёг Ижевский полк…
Только позвольте мне это сделать. Иначе я не укажу клад! На этом горестном обелиске будет скорбная надпись всем напрасно погубленным русским людям… и белым… и красным: «Тут нашли вечный покой сыны России. Каждый из них боролся за свои идеалы. Да рассудит их Бог — кто из них был прав!»
— Подобная надпись есть в Испании…
— Франко — умница… отец нации, он знал, что делал. Давно пора и нам осознать трагедию, примирить павших братьев… Страшен крестный путь наш… «Лес рубят — щепки летят»… Миллионы людей перемололи… Как страшен психоз идей!!! Психоз толпы и пророков падших! Слепой гнев толпы… умело подогреваемый и направляемый. Будут мне гарантии установки памятника?
— Будут… Это всё — не так просто, надо посоветоваться с Михаилом Сергеевичем. А что скажет Политбюро? ЦК?
— Генерал, будем искать клад либо нет? Я поверил в идею перестройки, потому и пришёл! Горбачев обратился лицом к церкви, только что подписал указ о борьбе с пьянством, оно уже довело народ до оскотинения. Я надеюсь… он поймёт. Реабилитацию надо начинать не с 37-го года, когда перебили участников предыдущих репрессий, заткнули им пулями рот, а с начала революции и гражданской войны.
Министр позвонил кому-то и приказал:
— Лучшего врача из кремлевской поликлиники приставить к Дубровину, номер «люкс» в нашей гостинице с питанием, купить новую одежду в магазине, — генерал смерил взглядом фигуру старика и, усмехнувшись, добавил, — в магазине «Богатырь»… Немедленно зайдите ко мне!
Он положил трубку и стал ходить по мягкому ковру вокруг деда, строго приказал:
— Больше ни единому человеку не проговоритесь о своей тайне! Это — мой приказ! Письменные гарантии получите незамедлительно. Я поговорю с Михаил Сергеевичем… Ставьте памятник!
Старик не отозвался. Сидел отрешённый в хрустящем от тяжести кресле, печально смотрел заслезившимися глазами мимо генерала в те далёкие годы… Что виделось ему? Непитый чай лился на пышный ковёр из судорожно сжатой в кулаке чашки китайского фарфора…
* * *
Спецрейс из Домодедова. Десяток рослых парней в геологических штормовках, с теодолитами и полосатыми рейками в руках, гуськом поднялись в пустой салон особняком стоящего самолёта. Потом к трапу подъехала чёрная «Волга», из неё вышли ещё трое и тоже скрылись в самолёте. Трап сразу же убрали.
Дубровина назойливо опекали чернявый врач и медсестра, одетые тоже в зелёную амуницию с ромбиками на рукавах «Мингео СССР». Взблёскивая большими очками, врач беспричинно лез к старику, щупал пульс, совал какие-то таблетки и требовал их проглотить.
— Отвяжись, ради Бога! — брезгливо отстранял его Маркелыч. — Вот же влип. Да не помру я! Ещё тебя переживу, суета… сроду лекарств вашенских не потреблял. В тайге всю жизнь провёл, на волюшке. Спиртик, токмо ваш медицинский, на пантах выстоянный, пью с устатку. Женьшенем балуюсь. Золотым корнем… Бабки, в деревнях, как меня углядят, так сразу по закуткам своим разбегаются, кормилицы свои берегут… А ты мне это непотребство суёшь… Отвяжись!
Маркелыч тяжело вздохнул и уселся в кресло:
— Фу-у… а где остальные люди-то? Неужто министр для нас такой агромадный самолётище подогнал? Эт сколь убытку!
Пухленькая, красивая и стройная медсестра, лет тридцати, с золотыми серёжками в ушках и кольцами с каменьями на пальчиках, вдруг поймала на себе внимательный взгляд старика и замерла.
Это был дерзкий и сильный зов мужика, благородный и притягательный. Своим пронзительным бабьим чутьём она потрясённо осознала, что слова о бабках — не бахвальство, что в нём скрывается что-то такое… властное, способное повелевать и увлечь, заверить в надёжности.
Она смутилась и отвернулась к иллюминатору, вглядываясь в кипень облаков под самолётом.
Изломанная душа Вероники Недвигиной, после двух неудачных замужеств, пустых истерик «интеллигентных» хлюпиков в случайных связях, барства пациентов к ней в престижной поликлинике, сюсюканья подруг с постоянным вожделением о богатстве и связях, давно ждала такого взгляда, такой надёжности и покорности перед ним…
«Чушь какая-то, — подумала она, — ещё мне не хватает влюбиться в девяностолетнего деда… чушь!» Родом она была из станицы Недвиговки Ростовской области. С неимоверными трудностями пробилась в Москву, на престижное место в лучшей поликлинике страны… дом — полная чаша и… пустой.
Холодный без семьи, без детей. Два медика, которые, при её помощи, на её хребте, стали кандидатами наук, — всё учились, рожать запрещали до защиты диссертаций, а потом их лихо уводили томные девочки из богатых семей.
Она поёжилась и закрыла глаза, страшно и одиноко стало от своей беспомощности перед волчьей жизнью, перед неопределённостью и слепой зависимостью, даже от этого холодного самолёта, ревущего в пустом небе.
Сломается что-то в нём, хрупнет мёртвое железо… И ничто не спасёт… рухнет она тряпичной куклой на землю, и — всё. И твёрдо решила, что никогда больше не сядет в самолет. Пусть выгонят с работы… Пусть! Нет сил смотреть, как вибрирует в пространстве конец хрупкого крыла.
Через этот горячий взгляд древнего мужика она в полной мере ощутила вдруг всю никчемность прожитых лет, их пустоту и обман, всю свою жертвенность доверчивой бабы, потраченную впустую на слюнтяев, всю пошлость и скотство бездушного «трахания» (слово-то какое пустили в оборот), ярко увидела мелочность и мерзость сплетен, животную суету у корыта с кормом, дешёвый ажиотаж нарядов и покупок, престижа и блата, за которыми идёт страшная плата растления тела и души, самой жизни.
На Веронику вдруг нашло какое-то помутнение, страшная обида на весь мир за своё одиночество, жалость и боль пронзили её. Разом выветрилась обычная циничность, отработанная годами.
С испугом почувствовала отвращение к себе самой, к накрашенному и напудренному лицу, к тошнотворному запаху французской туалетной воды.
Как со змеи, с неё вдруг больно и мучительно стала сползать кожа-маска преуспевающей женщины и открылась беззащитная, ранимая казачка Верка Недвигина, правнучка кошевого атамана, фамилию которого и носила досель станица.
— Да что это со мной?! Колдун старый, всю душу вывернул, — прошептала она и вдруг почуяла неодолимое желание ещё раз испытать на себе его взгляд. «Куда меня везут?!»
Она резко встала, отодвинув чемоданчик с медикаментами, прошла в туалет. Захлопнула двери и раскурила дрожащими руками сигарету. Захлебнулась дымом и раскашлялась до слёз. Потом долго смотрела на себя в зеркало, машинально поправляя руками прическу и вытирая краем платочка поплывшую краску с ресниц.
Печально глядели на неё из зазеркального небытия, из далёких космических миров пустые, вымороченные работой, усталые до отупения глаза. Они были огромны… вопрошали, трепетали, звали к бунту и непокорности судьбе. Вспыхивали в них решительные и безрассудные искры от пламени дедов-атаманов.
Когда привела себя в порядок и возвратилась в салон, то испуганно, украдкой оглядела спящего Дубровина. Он походил на библейского пророка: седая борода лопатой поверх добротного костюма, сивые густые брови, буйная, изжёлта-сизая грива волос на голове.
Лицо — безмятежно, с лёгким румянцем и почти без морщин, даже лоб. Трудно поверить, что этому человеку — за девяносто лет.
Вероника уселась в своё кресло. За иллюминатором — синь… солнце, жуткий простор и пустота одиночества. Самое страшное в мире — женское одиночество, самое безысходное и болезненное, самое ранимое и безутешное.
* * *
В Благовещенске их ждал вертолёт. Тайную экспедицию встретил сам начальник УВД, один. Проводил к вертолёту и молча откозырял. Турбины уже работали, в салоне грудились ящики с продуктами, палатки, резиновые лодки и всё необходимое для работы в тайге.