— Да я ни за что на свете!
— Ну, хорошо. Предположим, что вы удержитесь. Тогда она попросит ей помочь. Это выше человеческих сил.
Чайник затрепетал. На такое он и не надеялся.
— Вы хотите сказать, что она разрешит мне…
— Неужели вы рискнете?
— Конечно! Конечно!
— Тогда дело в шляпе. Сейчас она за мной заедет.
И точно, минуты через две мелодичный голос позвал кого-то, откликавшегося на имя «Дурашка».
Бриско вывел Чайника на улицу, где стояла двухместная машина, и представил его Анджелике. Она улыбнулась, равно как и Чайник. Бриско сообщил, что его школьный друг горит желанием помочь с праздником. Анджелика улыбнулась снова; Чайник тоже. Уезжая, она напомнила, что подготовку начинают ровно в два, в понедельник.
За обедом Чайник с Мартышкой отрабатывали диалог. Они обычно делали это за едой, поскольку заметили, что жевание обостряет разум. Но сегодня любой увидел бы, что это не так. Как-то все шло натянуто, или, скажем, вяло. Мартышка сказал, что у его тетки ревматизм, но не дождался ответа. Чайник сообщил, что его отец не может встретиться с должниками, и Мартышка откликнулся: «А хочет?» Но не было в этом огня и даже искры. Наконец, они угрюмо умолкли, и тут заглянула девица из бара.
— Мистер Фиппс, — сообщила она, — мисс Бриско просили передать, чтобы вы пришли немного пораньше. Так, в четверть второго. Очень много дел.
— С удовольствием, — ответил Чайник, немного смущенный, поскольку друг его явно зашипел.
— Я ей передам, — сказала девица.
Когда она ушла, Чайник заметил, что Мартышка прожигает его взглядом.
— Что это значит? — спросил былой друг. Чайник притворился беспечным.
— Ах, ничего! У них тут школьный праздник. Дочь викария такая мисс Бриско, хочет, чтобы я зашел, ей помог.
Мартышка заскрипел зубами, но не очень успешно, поскольку он ел пюре. Зато по столу он стучал так, что костяшки побелели.
— Значит, ты втерся к ней в доверие? — спросил он.
— Что за тон, Реджинальд!
— Какой еще тон? Нет, какой тон? Как хочу, так и говорю. А ты — мерзавец. Столько лет дружили!.. Заполз, понимаете, сюда и обольщает ту, кого я люблю!
— Да ты…
— С меня хватит!
— Да я…
— Сказано, все!
— Да я ее тоже люблю! Разве я виноват, что мы оба ее любим? Если кто-то кого-то любит, он не обязан убить свои чувства ради еще кого-нибудь. В любви каждый — за себя. Что, Ромео уступил бы Джульетту? То-то и оно. Так что я не понимаю…
— Па-просил бы… — вставил Чайник.
Они замолчали.
— Фотерингей-Фиппс, — сказал наконец Мартышка — не передадите ли горчицу?
— Пожалуйста, Твистлтон-Твистлтон, — надменно ответил Чайник.
Неприятно поссориться со старым другом. Сидишь в захолустном кабачке, а поговорить не с кем. Так и прошло воскресенье.
В Мейден Эгсфорде, как во многих наших деревнях, в воскресенье не очень весело. Или вы сидите дома, или гуляете по главной улице до водонапорной башни и обратно. Вы поймете, в каком состоянии был Чайник Ф.-Ф., если я скажу, что, услышав вечерний звон, он выскочил из «Кузнечика», словно завидел пожарную машину. Мысль о том, что в Мейден Эгсфорде есть что-то кроме башни, поразила его. В три прыжка оказался он на церковной скамейке; и странные чувства возникли в его душе.
Есть что-то такое в церковной службе, когда ее служат в деревне, летом, что пробивает самых очерствелых. Дверь была открыта, и через нее доносился запах листвы и вьющихся цветов, жужжание пчел. Чайник преображался с каждой минутой. Слушая Писание, он уже был другим человеком.
Текст был ветхозаветный, из тех, где Авимелех родил Иезонию, а Иезония родил Захарию, и красота слов, как и мирные сельские звуки, вконец сокрушили сердце Чайника.
Он обидел старого доброго Мартышку! Лучший из людей, носивших лиловые носки, верный друг — и что же? Отвергнут, унижен, мало того, разлучен с любимой девушкой. Они дружили с детства, делили последний леденец. Что же это такое?! Допустимо ли это? Праведно ли? Авимелех в жизни не поступил бы так с Иезонией. Или, скажем, Иезония — с Захарией. Нет, не поступил бы.
Лучший, обновленный Чайник вышел из храма после долгой проповеди. Он принял решение. Быть может, оно разобьет ему сердце, перечеркнет оставшуюся жизнь, но от борьбы надо отказаться, отдать Анджелику Мартышке.
Вечером, закусывая, Чайник откашлялся и посмотрел на друга с печальной улыбкой.
— Мартышка, — сказал он.
Тот хмуро взглянул на него поверх картофеля.
— Вы что-то хотите сказать мне, Фотерингей? — осведомился он.
— Да, — отвечал Чайник. — Только что я послал записку Анджелике, сообщая, что вместо меня завтра придешь ты. Бери ее. Мартышка. Она твоя. Я ухожу со сцены.
Мартышка удивился, мало того — он просиял, словно траппист, решивший махнуть рукой на все это молчание.
— Вот это да! Такого благородства…
— Ну, что ты, что ты!
— Я просто не знаю, что сказать.
— Желаю вам счастья.
— Спасибо, старик.
— Огромного счастья.
— Помни, у нас всегда будет для тебя ножи вилка. Научим детей звать тебя «Дядя Чайник».
— Спасибо, — сказал Чайник, — спасибо.
— Не за что, не за что.
Тут девица принесла Чайнику записку. Он прочитал ее и смял.
— От нее? — спросил Мартышка.
— Да.
— Все понимает и так далее?
— Да.
Мартышка задумчиво поел сыра. Чайник молчал, ведь он скрыл истину. Анджелика писала, что вместо школьников он может взять местных матерей, тоже участвовавших в празднествах. Кто-то должен отвечать за них, а младший священник вывихнул лодыжку.
Чайник читал между строк. Он понимал, что его роковое обаяние сделало свое дело. Она не может от него отказаться. Да и вообще, школьники — пустяк, а вот эти матери — потруднее. Их она может доверить только тому, кого… хм… э-э… любит.
Он вздохнул. Что ж, от судьбы не уйдешь. Он сделал ради друга все, что мог, но куда ему против нее!
Мне было нелегко (сказал Трутень) выяснить толком, что же случилось на ежегодных игрищах матерей. Чайник говорил об этом так, словно его томит старая рана. Только на четвертом коктейле он мало-мальски раскрылся и, глядя каменным взором, поведал о тогдашних событиях. Правда, каждое слово давалось ему с трудом.
По-видимому, началось все мирно. Шестнадцать особ средних лет сели в автобус и отъехали от викариата. Провожал их сам настоятель, преподобный П.П. Бриско. Под его строгим взором, рассказывал Чайник, дамы были как шелковые. В то время, как ни странно, он боялся только скуки.
И зря. Скуки не было.
Как я говорил, отъехали дамы в тихом, мирном настроении. Поразительно, насколько изменили их какие-то 50 ярдов. Когда викарий уже не мог их видеть, они неожиданно разрезвились. Чайник почувствовал недоброе, заметив, что очень толстая особа в розовой шляпке и цветастом платье внезапно запустила в случайного велосипедиста хорошим спелым помидором, свалив его тем самым в канаву. Все шестнадцать матерей смеялись, как фурии. Они явно решили, что праздник начался.
Теперь, оглядываясь назад, Чайник говорит, что этих матерей понять можно. Сидишь целый год в таком местечке, занятия — два, стирка и церковь, вот и мечтаешь о вакханалии. Но тогда он об этом не думал и ужасно страдал.
Он был человек скромный, публичности не любил, а как от нее скроешься, если ты едешь в автобусе с шестнадцатью особами, которые то распевают сомнительные песни, то на простой домашний манер бранят прохожих? Особенно запомнилась ему особа в очках и в мягкой шляпе, которую она сняла на ходу с другого велосипедиста. Словарь ее приближался к лексикону Рабле.
Наконец она довела несчастного Чайника.
— Ну, знаете… — сказал он, чувствуя, как слабы его доводы. — Все-таки… э…
Однако слова его произвели глубокое впечатление. Особы посмотрели друг на друга, поджав губы, подняв брови.
— Молодой человек, — сказала особа в шляпке, видимо, считавшая себя вождем, — не помолчите ли часом?