Несвоевременная современность пристальное прочтение
(О поэзии Алексея Цветкова)
Об авторе
| Скворцов Артем Эдуардович - литературовед, критик, автор монографии “Игра в современной русской поэзии” и статей в журналах “Знамя”, “Арион”, “Октябрь”, “Вопросы литературы”, “Philologica”. Лауреат литературной премии “Эврика” (2008 г.). Живет в Казани.
Еще лет пять назад поэзия Алексея Цветкова воспринималась как явление свершившееся.
Его стихи безусловно успели утвердиться среди достижений новейшей литературы. Хотя нельзя сказать, чтобы раннее творчество поэта было хорошо известно широкой публике. Скорее, в актуальном культурном сознании на первом плане были иные имена. Да и библиография о Цветкове к тому моменту была обескураживающе скудна: буквально несколько статей и эссе С. Гандлевского, А. Зорина, М. Айзенберга, Л. Панн, а филологических исследований вообще имелось одно - Дж. Смита.
И вдруг… Случилось то, чего меньше всего можно было ожидать. Цветков вновь начал писать стихи и эссе. Регулярно появляться на публике. Участвовать в бурных литературных баталиях. За стремительно короткий период он стал одной из центральных фигур современного русского поэтического пространства. Если на протяжении семнадцати лет поэт словно находился в зоне “истории литературы”, то теперешнее его состояние больше похоже на пробудившийся поэтический вулкан.
Отношения автора с аудиторией часто вещь грустная. Как заметил И. Бутман, “музыканта любят, пока он играет”, - похоже, принцип следует распространить и на литературу. Десять лет назад сплошь и рядом в ответ на вопрос “читали ль вы Цветкова?” можно было услышать “а кто это?”. Ныне интересоваться поэзией и не слышать его имени просто невозможно. Остается только надеяться, что вслед за известностью автор действительно приобрел на порядок больше читателей, чем в девяностые.
С возвращением Цветкова стали говорить об изменении его поэтического мира. Как и положено, одних это радует, других удивляет, третьих возмущает. “Цветков нынче другой”, - говорят то с одобрением, то с безусловным порицанием.
А что, собственно, изменилось? Ну, лексикон стал еще богаче. В частности, полюбил поэт существительное “квант”, раритетный для стихов эпитет “квантовый” и даже совсем уж диковинный для гуманитарного сознания глагол “квантовать”. Ну, макаронических вплетений из латыни, греческого и новоевропейских языков прибавилось. Математические формулы появились (кстати, не редчайший ли это случай в русской словесности после Хлебникова? Пусть эрудиты проверят). Расширился метрический репертуар: кажется, еще не отмечалось, что в двух последних поэтических книгах автор свободно использует все четыре основные системы русского стихосложения - тонику, силлабо-тонику, верлибр и подзабытую силлабику - случай, скажем прямо, нетипичный, да и силлабика здесь какая-то причудливая, часто неравносложная, с плавающей цезурой.
Как и прежде, Цветков играет и заигрывается. Например, он может добродушно травестировать заветные строки самого известного стихотворения Тарковского “и слово ты раскрыло, / Свой новый смысл и означало: царь”, получив на выходе “вход в гастроном там слово рубль имело / старинный смысл и означало три”.
Он не боится писать чересчур знакомыми размерами, хотя бы двустопным анапестом, намертво связанным и с “Сколько надо отваги, / Чтоб играть на века, / Как играют овраги, / Как играет река…”, и с “Ни страны, ни погоста / Не хочу выбирать…”, умудряясь и тут сказать поверх и наперекор: “подступает отвага / от стакана в руке / почему мы однако / не такие как все”.
Он готов начать почти с ученической вариации на тему Анненского - “Среди миров, в собрании светил…”, чтобы, кинув в первой строке кость подтекстовым гурманам, увести высказывание в непредсказуемую сторону: “среди лучей космических планет / порой возможны голоса и лица / когда внезапной вечности момент / случается и начинает длиться”.
По запутыванию следов и неожиданности поворотов Цветков чемпион. Ну кто бы мог догадаться, что стихотворение, начинающееся строками “вот на каком остановлюсь моменте / людей негоже муровать в цементе / как поступает мафия в кино”, завершится саркастически-ритуальным “пойдем забудемся всеобщим вальсом / и если кто плеснул себе авансом / то с новым годом с новым счастьем всех”…
Удивительно то, что внешне Цветков изменился мало. Ведь сохранились многие устойчивые мотивы. Почти не подверглась ревизии поэтика: тут и некоторая монотонность интонации, и тяготение к неточным рифмам, и слабый интерес к анжамбеманам, и преимущественное совпадение синтаксических периодов со стиховыми, и виртуозная пластика метафор, и нередкие грамматические отступления от нормы, и, наконец, безусловное стилистическое единство. Так или иначе, в целом внутри собственной поэтики он устойчив и, говоря осторожно, даже консервативен.
Трансформации, однако, и в самом деле есть, но происходят они на более глубоком уровне. На чей-то взгляд, Цветков, возможно, и впрямь стилистически монотонен, зато подобное “однообразие” с лихвой компенсируется амплитудой отношения лирического субъекта к универсуму.
Герой нынешнего Цветкова состоит в сложных отношениях с Создателем: индивид то спокойно обращается к Творцу, то иронизирует, то проклинает, то благодарит, а то вообще отрицает саму возможность идеи верховного судии: “как счастлив вечерами человек / что он при бабе и богооставлен”, “он обещал вступиться в этот раз / но он оставил нас / оставил нас”, “редко жалели раньше какие стали / бога бы всем да нельзя остаемся сами”, “праздник прав а не святочный бог когда-то”, “как умел любил и не ведал что бог неправда / мы убили его и живем на земле всегда”, “когда бы вправду добрый доктор бог / пожать его целительную руку / творец бобров и повелитель блох / но бога нет и мы враги друг другу”. Соответственно, образ героя при всей устойчивости стилистики Цветкова предстает то умудренным опытом и даже пресыщенным жизнью мужем, то невинным дитятей. Этот плюрализм в одной голове - не шизофрения, а полифония, и под видом одного в поэтике Цветкова все чаще начинает говорить целый хор различных голосов, старающихся перепеть друг друга. Парадокс в том, что сам автор, разумеется - и тот, и другой, и третий, но он не может, да и не желает отдавать предпочтение какому-либо голосу.
Многие стихи в двух недавних книгах звучат как последнее слово и окончательный приговор - в пользу любви, либо сведения счетов, и после прочтения очередного сильного признания кажется, будто смысловая точка поставлена, но стоит перевернуть страницу, и все начинается заново. С чистого листа. И волны таких ложных финалов подсказывают, что разговор еще не закончен. От обилия метаний возникает резонный вопрос: а где же тут стержень? Что скрепляет весь этот вызывающий хаос поэтических явлений и состояний? И есть ли это единство вообще?
Герой последних стихов Цветкова лихорадочно колеблется между истовой верой и яростным атеизмом, между интеллектуальной изощренностью и детским простодушием. Но странно не это, а то, что во всех столь различных ситуациях поэту удается сохранить искренность. Каким же образом? Видимо, эмоции не лгут. Умственные стремления сымитировать можно, а гнев, радость, любовь - вряд ли. Они либо есть, либо их нет.
В поэзии Цветкова всегда был понижен эгоцентризм лирического субъекта - окружающий мир интересует его больше, чем он сам. Теперь же создается впечатление, что автор поставил перед собой вызывающе амбициозную задачу: вобрать и выразить через своего героя весь человеческий опыт как таковой. Но опыт не безличного джойсовского Here Comes Everybody, а реально некогда живших и поныне живущих. Его герой и подчеркнуто индивидуален, и всеобщ, оттого аграмматичные конструкции типа “долго на свете я был кто-нибудь” - не дразнилки для пуристов, а протокольно точный и единственно возможный способ фиксации этого отношения к универсуму: нет времени на размазывание манной каши по столу, и раз готовый язык не вмещает всеобщего гетерогенного опыта, значит, тем хуже для языка.