Владычин, как было условлено, ожидал в кабинете директора. Туда уже набилось немало народу. Там шумели, спорили, смеялись. И они вдвоем выскользнули, почти не замеченные никем. Они вышли на людную улицу. Прошли немного.
— Сказать честно, домой идти не хочется. Разгулялся как-то, знаете. Студенческие годы вспомнились. Но и по улицам расхаживать не слишком приятно. Холодище какой! В кафе, что ли, зайти? Было бы дело в Москве, зашли бы. А у нас… Не принято у нас ходить партийным работникам по кафе.
— И напрасно. Я этого не понимаю. Может быть, тогда скорее бы кабацкий дух там выветрился.
— Ну, вот не принято, Юлия Павловна, и не принято. Ничего поделать не могу. Знаете… — Он подумал, подумал. — А вас очень смутит, если я предложу зайти ко мне домой? У меня там мама, старушка.
— Господи! Вы так спешите сказать мне о маме, будто мы в прошлом веке. Идемте, конечно.
Квартира Владычина состояла из двух больших комнат. В одной жила его мать, в другой он. Мать уже спала на кушетке. Владычин ее разбудил, представил ей Юлию и сказал, что было бы очень хорошо, если бы как-то соорудился чаек.
Они сидели затем в его комнате, в уютных креслах возле низкого круглого столика. Юлия осматривалась. Комната была обставлена не без вкуса. Мебель легкая, не громоздкая, но и не стандартная, из хорошего дерева; много книг на полках, несколько тщательно подобранных эстампов на стенах, в тонком ореховом багете.
— А у вас уютно. Это не типично для холостяка.
— Бываю здесь мало, поэтому, если уж бываю, так чтобы отдыхалось хорошо. Ну вот и чай!
Мать Владычииа внесла поднос с чайниками, с чашками, сахарницей, с корзинкой печенья и сухариков.
— Спасибо, мамочка, — сказал Владычин. — Мы уж теперь сами. Ты поди спи. Извини меня, пожалуйста, за беспокойство.
— Не так уж часто беспокоишь, Игорек. Чего там «извини»! Материнское дело такое.
Владычин разливал в чашки. Пили чай. Разговаривали. Поначалу разговор шел, понятно, только о спектакле, об успехе Юлиной работы. Потом Владычин сказал, что и он не чужд искусству, писал в юности стихи, а теперь пишет нечто, о чем всем говорит: записки партийного работника, на самом же деле это роман, большой роман. Посмотрите только! Он показывал толстую пачку листов, исписанных мелким неторопливым почерком. В ней было, наверно, уже страниц пятьсот, не меньше.
— Да, пятьсот тридцать, — подтвердил Вла-дычин. — И ещё будет страниц сто. Громадный труд. Второй год он меня мучает. А я его. Вот так сяду поздним вечером, да и скриплю пером до полуночи. Трудно, тяжело, устаю, недосыпаю. А бросить не могу, большая радость в душе от этого. Хотя, может быть, и дрянь получится.
— Может быть, почитаете? — попросила Юлия.
— Нет, нет, что вы! Еще не окончено. Как же!..
— Ну да, понятно, по старому народному правилу: дуракам полработы не показывают.
Он смутился. Юлия засмеялась. Засмеялся, он. Виновато развел руками.
— Вы знаете, — Владычин перебирал листки, — когда у меня хорошо идет здесь, то, странное дело, и на работе хорошо работается. И наоборот, когда в райкоме дела ладятся, здесь тоже идет успешно. Одним дополняется другое.
— Недаром же говорят, что в том совершенном обществе, которое у нас строится, в коммунизме, искусство станет достоянием каждого человека, и оно органически сольется с производственным трудом. Вы уже вступили в коммунизм, Игорь Владимирович.
Разговор шел концентрическими кругами, касался все большего числа самых разнообразнейших предметов и вопросов. Он много знал, Владычин. С ним было интересно и непривычно. В своих словах, в своих действиях он не был похож на многих других. Он ещё не пытался, как бы невзначай в оживленном разговоре, положить свою руку на ее полное круглое колено, над которым вздернулся подол юбки. Он ещё ни разу не заглянул к ней за лифчик, хотя она и не очень хлопочет о том, чтобы окружать глухой тайной то, что находится за лифчиком. Он ведет себя с нею, как с хорошим, добрым товарищем, он доверяет ей свои мысли, видимо сугубо личные, сокровенные, не предназначенные ни для кого. И от сознания этого почему-то очень хорошо. Она тоже ему рассказывает, рассказывает об Альпах, которые бы хотелось повидать, о Гималаях, о древних храмах Индии и садах Ватикана; рассказывает — и с удивлением убеждается в том, что ее уже совсем не так туда тянет, что ей неплохо и здесь, в этой комнате, окруженной полками с книгами, за этим уютным низким столиком. А он говорит:
— Это же не так трудно сделать. Приобретите туристскую путевку и поезжайте в сады Ватикана или на Елисейские поля. Хотите, я организую вам поездку?
— Да, но ведь это денег стоит, Игорь Владимирович.
— А что же делать? Копить надо деньги. На сберкнижку откладывать.
— А у вас много отложено?
Он засмеялся:
— Я гуляка. Я их прогуливаю на книги.
Она рассказала ему о книгах Черногуса.
— Черногус… — Он подумал. — Интересный человек. Чистый. Ясный. Очень хорошо, что я у вас с ним познакомился. Но о книгах его не знал. Надо бы сходить к нему. Сходим вместе?
— Конечно! — воскликнула она и вдруг застеснялась: почему она так кричит и радуется? Почему она так навязывается Владычину? Может быть, зто уже и есть тот процесс трясения юбкой, о котором говорит Василий Антонович? Нет, нет, перед Владычиным трясти юбкой стыдно, неуместно, пошло. Что угодно, любой грех, — только не пошлость. Юлии взгрустнулось.
— Я пойду, пожалуй, — сказала она. — Третий час ночи. Вам надо спать.
— Я провожу вас. — Он подал ей в передней шубку, тоже оделся, и они вышли на морозную улицу. Он не взял ее под руку, но Юлия чувствовала, что следит за нею, — подхватит и не даст упасть, если она поскользнется. «Хороший, — думала она, — милый, добрый, умный». Все, что было в ее жизни прежде, вдруг исчезло, растворилось, рассеялось. Если бы надо было что-то вспомнить сейчас из прошлого, она бы не смогла, не вспомнила бы. Было только непривычное, была эта ночь под синим звездным небом, скрипучий снег да их торопливые, в ногу, дружные шаги по нему.
У ворот её дома он пожал руку Юлии и ушел по улице обратно. Она выглядывала из-за железной калитки и смотрела ему вслед до тех пор, пока он не свернул вдали за угол.
Дома все спали. На кухонном столе лежал лист бумаги, и на нем красным карандашом Сонина рука вывела: «Юленька, мы тебя горячо поздравляем. Прекрасный спектакль, прекрасные декорации. Жаль, что не дождались, Василий Антонович хотел выпить рюмку за твой успех». Стояли три пустых рюмки: очевидно, Василия Антоновича, Сонина и Шуринова. Четвертая была наполнена — для нее. Юлия повернула бутылку этикеткой к себе: «Черный мускат», — редкое, хорошее вино. Подняла рюмку и с удовольствием, маленькими глоточками, выпила вкусную и ароматную влагу. Вино пахло так, как пахнет хорошо созревший виноград, разогретый жарким днем на солнечном припеке. Оно пахло югом, жизнью, радостью.
Стучал будильничек на стуле возле тахты. Светящиеся его стрелки ползли и ползли по светящимся цифрам. Юлия лежала под одеялом, закинув руки за голову. Уснуть не могла. Никак не спалось. По-разному приходит любовь к людям. Иной раз медленно и крадучись, месяцами, годами, вползает она в сердце человека. А иной раз и так, будто ею выстрелили ему в сердце. В Юлию выстрелили любовью. Она и чувствовала себя, как настоящий раненый. Она крутилась, не в силах найти такое положение, чтобы наконец уснуть. Она вновь и вновь взбивала подушки, перекидывала их то так, то этак. Она сбрасывала с себя одеяло и, озябнув, вновь натягивала его до подбородка. Если бы кто послушал со стороны, то он мог бы поклясться в том, что Юлия даже постанывала слегка, сама того не замечая. Или вот так укладывалась — руки за головой, и думала, думала; но спокойно лежала недолго: снова кручение, взбивание подушек, сбрасывание одеяла. «Смешно, — она пыталась даже смеяться над собой. — Что я — девчонка, что ли, институтка? Тридцать один год! Анна Каренина к этому возрасту давно погибла. Возраст сентиментальности прошел. Ха-ха!» Но «ха-ха» ее было фальшивое, вымученное. Что же делать, что же делать? Что будет дальше? Ну завтра или послезавтра они пойдут к Черногусу смотреть книги. Хорошо. А потом? Ее охватывал страх, что этого «потом» может уже и не быть. Покрутившись в волнении, она все-таки старалась найти что-нибудь такое, что утешило бы. Ну почему, почему не будет? Пойдут к Черногусу, а там ещё можно придумать повод для новой встречи. Лишь бы к Черногусу пойти. Лишь бы не порвалась, пока что до обиды, до слез тоненькая, связывающая их ниточка, лишь бы не исчез он в своих райкомовских делах, не скрылся за своим номером 23–11, который так трудно набирать ни с того ни с сего.