53
Василий Антонович и Юлия ожидали на перроне. Поезд, как всегда, подходил неторопливо. Особенно медленно тянулись последние минуты. В окнах плыли лица; одни — улыбающиеся, радостные: увидели, значит, кого-то близкого, другие — утомленно-спокойные: их тут встречать некому, третьи — встревоженные, недоумевающие: должны встречать, а не встречают. У встречающих выражение на лицах примерно у всех одинаковое — ожидают.
Вагоны, скрипя, еще продолжали почти невидимое движение, но из них уже стали сходить самые нетерпеливые. В числе самых нетерпеливых были и Александр с Майей. Они вышли улыбающиеся, загорелые. После объятий Александр спросил:
— Как Павлушка?
— Хорошо, — ответила Юлия. — На днях возвращаются с дачи.
— Где мама?
— Все еще там — копает курган, — ответил Василий Антонович.
— Папа, — сказал Александр. — Познакомься. Это Майя.
— Но мы же знакомы! — Василий Антонович удивился столь странной шутке.
— Но вам теперь долго придется быть знакомыми, папа. Мы, папа, поженимся.
— Что ж, я тебя поздравляю, — сказал Василий Антонович. — А что касается Майи, то вам, Майечка, я искренне соболезную. Он странный тип, этот Александр Денисов.
Майя краснела и смущалась. Юлия взяла ее под руку.
Первой завезли домой Майю. Распахивая перед нею дверцу машины, Александр сказал, что он не прощается, что он скоро за ней зайдет.
Дома, собирая Александру завтрак, Юлия шумно выражала чувства одобрения.
— Молодец, Шурик, ты поступил правильно, удивительно правильно. У тебя будет такая жена, каких нет ни у кого. Она еще стеснена непривычной обстановкой, непривычным положением. Она просто еще очень молода. Обожди, через год-два расцветет. Сам будешь удивляться, кого ты нашел.
— А как, Шура, она относится к факту существования Павлушки? — спросил Василий Антонович.
— Но ведь ты помнишь — она сидела возле него, больного. И потом не раз…
— Это не совсем то, Шура, не совсем, — сказал Василий Антонович серьезно. — Одно дело добровольно, другое дело по необходимости, по обязанности.
Александр нахмурился.
— Мы на такую тему еще не говорили.
— А может быть, стоит поговорить?
— Не надо говорить, не надо! — воскликнула Юлия. — Если она тебя любит, этой проблемы не будет. Слышишь, Шурка! Не смей говорить об этом с Майей.
— Может быть, Юлия права, — согласился Василий Антонович, подымаясь со стула. — Ну я вас, ребятки, оставлю. День рабочий, долго гулять нельзя. Хорошо бы матери сообщить о случившемся, Шура. Чтобы не было для нее неожиданностью, когда приедет. Напиши. Адрес на тумбочке возле постели.
Василий Антонович спешил в обком. Вчера весь вечер просидели с Лаврентьевым, решая все ту же проблему. Сигналов о неблагополучии в Высокогорской области становилось так много, что ожидать чего-то еще было уже невозможно. Решили, что Василий Антонович должен снова съездить к Артамонову и поговорить с ним в открытую. Они оба считали такой разговор совершенно необходимым, были уверены, что без этого разговора ехать или писать в Москву не очень красиво, да и просто неправильно — сигналы ведь разные бывают. Артамонов не мальчик, а крупный партийный руководитель, давно доказавший свое умение работать. Легкомыслия, часто присущего молодым, он допустить не может. Дело, значит, не в легкомыслии. Дело в другом.
К этому времени в Старгородской партийной организации началась подготовка к областной конференции, которую назначили на вторую половину сентября. Надо было готовить материалы, продумывать и набрасывать тезисы отчетного доклада. Нелегко в такое время отрываться от своих собственных дел. Но и то дело никак не укладывалось в графу посторонних. Для Василия Антоновича с Лаврентьевым оно было делом совести каждого из них, кровным делом коммуниста.
— Езжай, Василий Антонович, езжай, — сказал Лаврентьев. — И не беспокойся. Тут будет все в порядке.
Созвонились, застали Артамонова на месте — у него шло очередное совещание, — условились, что он будет ждать Василия Антоновича к девяти вечера.
— А что за спешка? — спросил Артамонов, когда все уже было условлено. — Беда стряслась? — Чувствовалось, что старается говорить с повышенной бодростью, но Василий Антонович угадывал и другое: беспокойное желание поскорее узнать, с чем там к нему едут. Тон вопроса был не похож на обычный снисходительный тон Артамонова.
Василий Антонович припомнил день, когда после заседания пленума ЦК Артамонову вручали орден Ленина и звезду Героя Социалистического Труда. Василия Антоновича поразило тогда спокойствие Артамонова. Удивительно спокойно принял он награду из рук председателя Президиума Верховного Совета. Другие награжденные от волнения оступались на нетвердых ногах, бросались обнимать того, кто им вручил все это. Их состояние было так понятно Василию Антоновичу. Наверно бы, и он вел себя подобно девушке-узбечке, собравшей три сотни тонн хлопка машиной, или как свинарь, вырастивший более трех тысяч свиней, как председатель колхоза, добившийся блестящих успехов в продуктивном использовании каждого гектара колхозной земли. У него тогда одновременно шевельнулись и чувство уважения к Артамонову — с каким высоким достоинством умеет держаться человек, и чувство некоторой неприязни — уж так-то возноситься над другими не следовало бы никому. Даже вручающий награду был более взволнован, чем тот, кому она вручалась.
Артамонова поздравляли в кулуарах, подходили к нему, радостные, сияющие, будто они получили эту награду, поздравляли его, жали ему руку. Он принимал все с вялой снисходительной улыбкой. Высокий, внушительный, могучий, рассеянно смотрел поверх окружавших его людей.
Тогда это были мимолетные впечатления, на которых мысль почти не останавливалась. Теперь они почему-то приобретали большее значение, о них думалось больше, чем тогда.
— Просто надо кое-что выяснить, — ответил Василий Антонович. — По телефону это слишком долгий разговор.
— А, ну-ну… Жду, в общем.
Ровно в девять Василий Антонович вошел в его кабинет. Как он заметил еще с улицы, в здании обкома были освещены всего два-три окна. Рабочий день давно закончился. Шаги на лестнице и в пустых коридорах отдавались до того гулко, что невольно хотелось ставить ногу поаккуратней.
Артамонов пригласил в кресло. Принесли чаю, бутербродов. Начал расспрашивать о делах на Старгородчине.
Всю дорогу, не отвечая Бойко, рассуждавшему на международные или сугубо моральные темы, Василий Антонович обдумывал предстоящий разговор. Безмолвная беседа с Артамоновым шла в машине остро, прямо, откровенно. Артамонов был так прижат к стенке, что дальше уж и некуда. Но вот они сидят друг перед другом, помешивают крепчайший темно-красный чай в стаканах, и вопросы задает Артамонов, а не он, Василий Антонович, казалось, так отлично подготовившийся к трудному делу.
Василий Антонович подумал, что, наверно, множество важных разговоров на земле не состоялось только потому, что у тех, на чьей стороне правда, не хватило сил, мужества, решимости заговорить с теми, на стороне которых правды нет, но есть самомнение, нахальство и уверенность в том, что собеседник все равно слабее и все равно не отважится на те слова, которые только одни бы и способствовали победе правды.
Надо было собирать силы, надо было решаться.
— Дело не в том, Артем Герасимович, — начал он, чувствуя, как к голове с шумом приливает кровь, — совсем не в том, что ваши высоко-горцы у нас перехватили несколько тысяч голов скота и извели его отнюдь не для пополнения стада, а сдали на мясо. И не в том, что в наших магазинах вы скупали масло, чтобы продавать его государству в счет молока…
— Это чепуха! — перебил Артамонов резко. — Двух кляузников, которые строчили доносы об этом в ЦК, мы с треском выгнали из партии. Ты что, собираешь сплетни?
— Не перебивай, Артем Герасимович! — Василий Антонович сам удивился неожиданно пришедшему спокойствию. — Мне трудно было начать. Но теперь я все равно скажу тебе все.