Ури не стал за ними гнаться. Он обвел нацеленным ружьем всех, которые остались, и приказал:
– Руки вверх и – на выход, гады!
Дитер попробовал что-то возразить, но Ури опять направил ружье ему в лицо и тихо сказал:
– А ведь я выстрелю, если не заткнешься! Особенно в тебя.
И всем почему-то стало ясно, что он и вправду может выстрелить. Так что все они, как один, подняли руки и потянулись к выходу. И хоть они шли, спотыкаясь, мне показалось, что они совершенно протрезвели. Ури вышел последним и повел их к мясному фургону, на котором он приехал. Я видел через окно, как он открыл дверцы фургона и загнал всех внутрь. Потом запер фургон снаружи, сел за руль и умчался в сторону замка, а я подумал, что я сегодня еще не мыл фургон. Я всегда мою его из шланга после того, как в нем возят свинину, потому что там на полу остаются лужи крови.
Как только фургон Ури протарахтел по камням, Гейнц открыл глаза и спросил:
– Что, этот псих ненормальный убрался?
Я боялся ему отвечать, – а вдруг он вспомнит, что это я бросил в него стрелу. Или догадается по моему голосу. Поэтому я сделал вид, что ничего не слышу и не понимаю, ведь они же сами говорят, что я идиот. Но мне не пришлось долго прикидываться: дверь кухни распахнулась, и оттуда выбежала мамка. Я думал, что она бросится ко мне или к Гейнцу, но она бросилась к окну, прижалась к стеклу лицом и запричитала:
– Куда же он их всех повез, псих окаянный?
Вслед за ней в кабачок ворвались Вальтер с Эльзой и стали хором ругать мамку, зачем она подбивала Дитера затеять драку с парашютистом, – ведь она знает, как они дорожат добрым именем своего кабачка. Мамка, конечно, начала отругиваться, что она тут вовсе ни при чем, и они все трое столпились у окна, не обращая никакого внимания на Гейнца, который валялся на полу у их ног и тихо стонал. Гейнц полежал-полежал, ожидая, что они заметят, как ему плохо, но не дождался, – они были слишком заняты своей руганью. Тогда он поднялся на колени, выдернул стрелу из зада и громко застонал:
– Кто же это мог сделать мне такую пакость?
На пальцах у него были капли крови, и вместе с зеленой стрелой получилось красиво – совсем как цветок. Гейнц поднес этот цветок к глазам и уставился на него так, будто тот мог ответить. Но цветок не ответил. Тогда Гейнц отшвырнул стрелу под стол и начал озираться по сторонам. Я не стал дожидаться, пока он заметит меня и сообразит, что бросить в него стрелу мог только я, а тихонько подкрался к двери, выскользнул на улицу и припустил домой, громко позвякивая монетами в кармане. Чтобы снова и снова убедиться, что я сегодня и вправду сорвал банк. Так что пусть они не говорят, что я – идиот!
Инге
Ури уехал ни свет, ни заря. Ускользнул, смылся, сбежал, пока она спала, – по его словам, будто бы не желая ее будить, а как на самом деле, узнать было невозможно. Инге чуть не сошла с ума, дожидаясь его возвращения, а его все не было и не было.
Весь этот день тянулся для нее нескончаемым кошмаром. Она напряженно прислушивалась к каждому отдаленному рокоту мотора и, сломя голову, бежала к телефону на каждый звонок. Как назло, именно на сегодня она пообещала отгулы Клаусу и фрау Штрайх, так что ей пришлось с раннего утра в одиночестве управляться и со свиньями, и с отцом. Впрочем, свиньи вели себя вполне прилично, без эксцессов: хрюкали, ели, какали, писали, снова ели, снова какали и деловито рылись носами в собственном дерьме. Заглянув утром в свинарник, она убедилась, что Ури и впрямь забил свиней на продажу. Ей трудно было бы в это поверить, если бы не вещественное доказательство – свежая кровь в белой раковине. Инге только не поняла, зачем он добавил к отобранной ею с вечера тройке четвертую, незапланированную, самочку под номером 23, но она не стала ломать голову по этому поводу, – Ури сам ей объяснит, когда вернется. Если вернется.
Сомнения в том, что он вернется, начали мучить ее с самого утра. А чем дольше его не было, тем яснее ей становилось, что она больше никогда его не увидит.
Она было направилась в его комнату, чтобы посмотреть, какие вещи он взял с собой, но тут ее вдруг словно молнией поразило, и она, как вкопанная, остановилась на бегу посреди коридора: господи, она совсем забыла про отца! Ведь его драгоценная Габриэла сегодня не придет – а значит, надо его помыть, одеть и накормить.
Когда она вошла к отцу, он уже не спал и слабо отстукивал голой культей по стене трогательный призыв к Габриэле. Нервы Инге были так напряжены, что она не могла заставить себя быть с ним поласковей. Она автоматически, как робот, выполнила все необходимые процедуры, отвечая однозначными междометиями на его лихорадочные расспросы о вчерашнем, которыми он засыпал ее, как только она надела ему протез и усадила в кресло. Руки ее машинально летали от предмета к предмету, в то время как в мозгу ее тревожно пульсировал один и тот же вопрос: «Вернется или нет? Вернется или нет? Вернется или нет?»
Чуткий Отто мгновенно уловил ее отрешенность и взбунтовался – он не желал, чтобы дочь обращалась с ним, как с неодушевленным предметом! Он был больной и несчастный, он требовал ее внимания и любви. Но она, глядя в пространство сквозь него, продолжала с бездушной черствостью молча впихивать ему в рот манную кашу, ложку за ложкой, как автомат. И тогда он отказался есть. Он стал выплевывать каждую ложку каши себе на свитер с той же механической монотонностью, с какой она подносила эту ложку к его губам.
В других обстоятельствах Инге постаралась бы его утешить, но сегодня она сама нуждалась в утешении. После пятой белой кляксы, обильно забрызгавшей синий свитер Отто белыми снежинками каши, она отшвырнула ложку и встала:
– Мне сегодня не до твоих игр, папа, – жестко сказала она. – Не хочешь есть – не ешь.
После чего повернулась и вышла, тихо прикрыв за собой дверь. Отто секунду посидел тихо, наверняка пытаясь постигнуть тот факт, что дочь позволила ему остаться без завтрака. Однако через какое-то мгновение он оправился и принялся колотить лапой в рельс на самых высоких тонах. И колотил, не переставая, весь день, – откуда только силы брались? Из оголтелого упорства Губертусов, что ли? Но и Инге была той же породы – она тоже уперлась и не заходила к нему до самого обеда. Да и некогда было, потому что у ворот раздался звонок и, совершенно по ее душевному состоянию некстати, во двор въехала машина наладчиков холодильных устройств, о которых она начисто забыла. Делать было нечего: раз они уже приехали, пришлось ими заняться, хоть ей было почти немыслимо сосредоточиться на их дотошных вопросах и денежных претензиях.
И тут произошло нечто абсолютно необъяснимое. Когда один из рабочих открыл герметическую дверь холодильника, оттуда с диким воем выскочил обезумевший Ральф. Боже, и о нем она забыла! Все утро она была до такой степени сама не своя, что даже не заметила отсутствия Ральфа. Инге в который раз пожалела, что верный пес не умеет говорить, – хоть он всем телом картинно выражал свою обиду, свое отчаяние и свою радость от встречи с ней, никакими силами нельзя было добиться от него ответа, кто сыграл с ним такую злую шутку. Трудно было поверить, что это Ури. А если все же Ури – то зачем? И все-таки – вряд ли Ури – с его технической смекалкой – ведь просто счастье, что вентиляционный люк, выходящий в забойную камеру, был задраен не полностью, а не то огромному псу вряд ли хватило бы воздуха, чтоб дожить до утра. С другой стороны, именно этот, не до конца задраенный люк наводил на Ури: его техническая смекалка как раз бы и подсказала ему этот люк приотворить. Только неясно было, чем ему мог помешать Ральф?
К обеду наладчики закончили монтаж холодильника и уехали, а Инге заперла за ними ворота и некоторое время постояла, дожидаясь, пока внизу смолкнет, удаляясь, глухое урчание их машины. Теперь вокруг было совсем тихо, если не считать несмолкаемого колокольного перезвона Отто, плывущего над привычным протяжным шумом леса. Инге нехотя отстранилась от ворот: пора было пойти проведать отца. Войдя в его комнату, она обнаружила, что старик сильно нехорош. Хоть лапа его, каждый раз с равномерностью маятника ударив по рельсу, чуть отклонялась вбок и тут же возвращалась обратно для нового удара, это механическое движение было, пожалуй, единственным проявлением жизни его вконец ослабевшего тела. Если не считать дыхания, потому что он, к счастью, все еще дышал. Глаза его были прикрыты веками, губы неестественно стиснуты, нос заострился. Если бы Инге была сейчас способна на жалость, она бы его пожалела.