Странно, но вид усохшего немощного тельца Отто, скрюченного под периной в нелепом изгибе, некстати вытряхнул из глубин памяти Инге полустертую временем картину из прошлого: отец, еще молодой и кудрявый, бежит по дороге вверх к замку, неся ее на плечах, а она хохочет, двумя руками держась за его протез. Неужто и впрямь было так: она была маленькой девочкой и любила его? Столько событий отдалили ее от тех дней! Почему именно сейчас память о детстве настигла ее так ощутимо, что она почувствовала на языке вкус воскресного пирога с ревенем и сливами, который пекла ее давно потерянная где-то в пути мать? Пирог нарезали тонкими ломтиками и перед тем, как отправить в рот, каждый ломтик поливали сбитыми сливками с сахаром и корицей, получалась волшебного вкуса смесь, которая ласкала небо, как песня о первой любви. Инге сглотнула обильную слюну, вызванную совершенно реалистическим вкусом пирога во рту, – с чего бы это, уж не дурной ли это знак, обращенный к ее нечистой совести, нечто вроде предупреждения о скорой смерти отца? Ей вдруг стало страшно: кто мог проникнуть в темные подвалы ее подсознания, где порой мелькала, – да, каюсь, мелькала! – коварная надежда на освобождение?
Испуганная и пристыженная, Инге прислушалась к дыханию отца. Оно было хриплым, но ровным. Кажется, можно идти спать. «Нет, нет, сегодня ни в коем случае нельзя оставлять его одного!» – сказала она вслух, наказывая себя за дурные мысли, и, как была, в нарядном платье, рухнула на неудобный узкий диванчик в углу. На секунду на задворках сознания возник образ Ури, ожидающего ее где-то там, на кухне, но и кухня, и Ури были в эту минуту так страшно далеки от нее, что видение мелькнуло и исчезло, как всплеск на волны на водной глади.
Уже засыпая, Инге с неожиданной легкостью расшифровала то ускользавшее от понимания слово, которое упорно отстукивал раньше Отто: «Габриэла!» – призывал он. – «Габриэла!». Кого он имел в виду? Никого с таким именем Инге не знала. Может, это какая-нибудь таинственная возлюбленная из его прошлого?
На рассвете Отто опять застонал, заметался и снова отстучал обрубком руки по стене свой призыв к неведомой Габриэле. Однажды расшифровав это имя, Инге теперь узнала его с легкостью. Пытаясь опять вернуться в непрочный сон, она с ужасом подумала о том, что, пожалуй, становится страшно оставлять отца ночью одного. Выбор был небольшой – или брать его на ночь на свою половину, что практически исключало пребывание там Ури, или приглашать ночную сиделку, на что не было денег. В результате этих неутешительных размышлений разные противоборствующие образы замелькали на внутреннем экране ее мозга, стремительно прогоняя сон. Их было много, и каждый требовал внимания: мыльная пена на губах Карла, сбривающего усы, разъяренная Марта в мокром вишневом пальто, отец, с ненавистью глядящий на Ури, фрау Штрайх с ночным горшком в руке. И тут Инге вдруг осенило: фрау Штрайх – конечно же, фрау Штрайх! Как она могла забыть? Ведь и у фрау Штрайх, как у всех людей, есть имя, хоть это не вяжется с ее постным обликом, с ее недовольно поджатыми ртом и осуждающим взглядом, – и зовут ее Габриэла!
Такое имя гораздо больше подошло бы гибкой темнокудрой танцовщице с заметной примесью испанской крови, и, может быть, потому, подсознательно чувствуя это несоответствие, фрау Штрайх избегала сообщать его окружающим. И все-таки Отто должен знать, что ее зовут Габриэла, чтобы именно Габриэлу, а не Инге отчаянно призывать в критическую минуту! Чудо, да и только! На экране памяти тут же услужливо возник окруженный зеленым сиянием силуэт Габриэлы Штрайх, гневно вознесшийся после спектакля над креслом Отто, и к этому вспомнилось, что отец давненько не жаловался на свою сиделку. «Что-то за этим скрывается.» – вяло подумала Инге, проваливаясь, наконец, в желанное душноватое забытье.
Разбудил ее осторожный шорох шагов, невнятный шёпот и позвякиванье ложечки о фарфор. Она с трудом открыла глаза и сразу увидела темное, затянутое ровной сеткой дождя окно. Этого следовало ожидать – осень каждый год неотвратимо наступала на другой день после праздника дракона, на какое бы число ни выпадал этот праздник. Опять звякнула ложечка, и, преодолевая напряжение в затылке от неудобного сна, Инге повернула голову в направлении звука. Одетый, умытый и явно довольный жизнью Отто уже сидел в своем кресле, придерживая вилкой протеза тарелку с манной кашей, из которой фрау Штрайх зачерпывала порцию за порцией и ловко отправляла ему в рот. При этом она приговаривала ласковым шёпотом, каким заботливая няня разговаривает с шаловливым ребенком:
– А вот мы еще ложечку! А вот мы еще ложечку!
Инге секунду помедлила, наблюдая эти нежности. Значит, она вчера не ошиблась: между отцом и сиделкой больше не было прежнего мучительно враждебного напряжения – наоборот, фрау Штрайх прямо-таки окутывала своего подопечного теплом и симпатией. Почувствовала ли Инге укол ревности? «Глупости!» – оборвала она себя, привычно анализируя собственные побуждения. – «Я только рада!». И, вскочив с диванчика, спросила, поспешно приглаживая волосы:
– Который час?
– Скоро восемь, – ответила новоявленная хранительница Габриэла, ни на миг не прерывая заботливого снования ложечки с кашей между тарелкой и ртом Отто.
– И давно вы здесь? – удивилась Инге, поскольку, согласно договоренности, фрау Штрайх должна была приходить к восьми.
– Я сегодня поторопилась прийти, – пояснила сиделка, – потому что очень тревожилась за Отто. Сердце подсказало мне, что от вчерашнего безобразия нельзя ждать добра.
Кто бы мог подумать, что у фрау Штрайх есть не только имя, но и сердце? Охватив взглядом хлопотливые руки сиделки и ублаготворенное лицо отца. Инге заторопилась уходить:
– Ну и чудно! Раз вы уже здесь, я могу идти.
Снаружи моросил противный мелкий дождик из тех, что тянутся порой от понедельника до субботы, не столько увлажняя землю, сколько заполняя воздух мелкими колючими брызгами. Чувствуя всю неуместность своего праздничного наряда среди унылого дождевого беспредела, Инге первым делом забежала в свинарник – ведь это надо же – так проспать! Но там прекрасно обошлись без нее – свиньи уже были чисто вымыты, и хмурый Клаус смешивал в миксере их утреннее пойло. Инге хотела было шутливо почесать его за ухом, как она часто делала раньше, чтобы заставить беднягу расплыться в улыбке, но вспомнила выдумки Ури о его эротических снах, – а вдруг Ури прав и не стоит играть с огнем? И воздержалась, ограничившись лишь дружеским кивком и вопросом:
– А Ури что, еще спит?
Клаус медленно поднял не нее глаза – они были очень светлые и такие прозрачные, что Инге порой казалось, что сквозь них можно увидеть слабые извилины его ущербного мозга.
– Ури помыл свиней и пошел готовить завтрак, – вяло пробубнил он. – Велел мне прийти через час пить кофе.
У Инге отлегло от сердца, – где-то в глубине ее души таилось опасение, что после ее ночных откровений Ури мог собрать свои нехитрые манатки и слинять. После двух месяцев работы в свинарнике денег у него уже было предостаточно, и ее часто радовала мысль, что он задерживается здесь не из-за заработка. А вот Клаус был явно не в порядке.
– В чем дело, Клаус? – спросила она, благоразумно стараясь пригасить ласковые нотки в собственном голосе. – Ты чем-то огорчен?
Клаус уставился на нее в смятении, но не смог выдавить из себя ни слова – он, как обычно, жаждал открыть ей душу, но какая-то внешняя сила останавливала его. За многие годы знакомства с Клаусом Инге хорошо изучила его порывы и запреты. Поэтому представив себе, сколько грубых шуток по поводу Хозяйки, Гнома и Дракона он услышал вчера после спектакля, она не стала настаивать, не желая напрасно тревожить его уязвимую душу, да и свою тоже.
– Ладно, поговорим потом, – с притворной бодростью воскликнула она и пошла к выходу. – Приходи пить кофе!
Пока Инге галопом пробежала под моросящим дождиком от свинарника к кухне, она лихорадочно перебрала в уме разные варианты того, что она расскажет Ури о Карле – все, ничего или часть? И если часть – то какую именно? Взбежав на крыльцо, она распахнула дверь, и в нос ей ударил вкусный запах корицы и горячих яблок. Ури, очень миленький в ее кружевном фартуке, колдовал над сковородкой у плиты.