– О чем я буду его расспрашивать? – отмахнулся Ури, не зная, как увернуться от назойливости Гейнца, не вступая с ним в конфликт. Но тут, на его счастье, с улицы раздался автомобильный гудок: он и не заметил, как фургон Инге подкатил к кабачку. Все взгляды обратились к окну с таким сосредоточенным интересом, будто они сейчас увидели Инге впервые в жизни. Направляясь к выходу, Ури заметил за кухонной дверью Марту: она погасила на кухне свет, чтобы лучше видеть происходящее в зале, и ее лунообразное лицо странно светилось в полутьме, словно источало какую-то скрытую энергию.
Ури легко сбежал с высокого крыльца кабачка и пошел к фургону, всматриваясь на ходу в улыбающиеся ему навстречу глаза Инге. Она улыбалась, не догадываясь, что ему все известно, и не предчувствуя, какая волна черной ярости начала захлестывать его с той секунды, как он вырвался из пронизанного враждебными биотоками пространства кабачка. Он подошел, рывком распахнул дверцу кабины и протянул ей руку. Все еще улыбаясь и ничего не подозревая, она охотно приняла его ладонь в свою, а он стиснул ее пальцы стальной хваткой и сказал сквозь зубы:
– Выходи! Я сам поведу!
Ресницы ее дрогнули, но она не стала спорить, – она покорно отстегнула ремень и вышла, давая ему возможность сесть за руль. Ури с трудом подавил острое желание рвануть с места и умчаться, оставив ее в растерянности у дверей «Губертуса», – у него все-таки хватило ясности ума на то, чтобы не устраивать ей сцены на виду у всех. Инге наверняка уже поняла, что он в смятении, но не стала ничего спрашивать, – она села рядом с ним, молча затянула ремень и предоставила ему самому начать разговор.
Доехав до моста, Ури не стал подниматься вверх, к замку, а свернул налево и погнал фургон на большой скорости по узкой дороге, вьющейся вдоль заросшей камышами реки. Несколько минут они рискованно мчались по извилистой ленте асфальта в полном молчании. Вдруг перед мысленным взором Ури возникло многорядное шоссе Иерусалим – Лод, по которому он перед отлетом в Европу гнал машину матери в аэропорт. Все было так похоже, – пелена ярости, застилающая ему глаза, и напряженное молчание женщины на пассажирском сиденье. Изменился только пейзаж: сейчас вдоль шоссе мерно покачивался глухой хвойный лес, зеленый массив которого был в отдельных точках оттенен начавшей краснеть к осени листвой редких дубов и кленов.
Но у Инге не было тренированного терпения Клары, и она, в конце концов, не выдержала:
– Что там стряслось, Ури? Что они тебе сказали?
Он с трудом разлепил закушенные до боли губы:
– Ты прекрасно знаешь, что они мне сказали.
– Что-то про отца, да?
– Почему ты сама мне не рассказала?
– Потому что там нечего рассказывать.
– Но почему ты мне не рассказала?
– Потому и не рассказала, что нечего рассказывать.
Он еще сильней нажал на газ:
– Прямо-таки нечего?
Она обеими руками вцепилась в ремень, словно стараясь удержаться на месте, и выкрикнула:
– Нечего, нечего, нечего!
– А почему ты сначала пыталась скрыть его от меня?
– Я просто не стремилась тебе его показать!
– А кто были те заключенные, что работали в его лагере?
– В каком лагере? Они сказали тебе, что здесь был лагерь? Они просто негодяи!
– Ты хочешь уверить меня, что здесь не работали люди с желтыми звездами на рукавах?
Он повернулся к ней всем телом, забыв на миг об узкой дороге, вьющейся по берегу извилистой реки. Тогда Инге вдруг сбросила с плеча ремень и, перегнувшись через сиденье, резким движением перехватила руль.
– Сейчас же останови машину! – выдохнула она.
Фургон рвануло вбок, и Ури автоматически нажал на тормоз. Их понесло было по наклонному лугу вниз к реке, но он стряхнул с себя руки Инге и в последний, почти безнадежный миг умудрился вывернуть назад на асфальт, где, слава Богу, не было встречных. Все это продолжалось какую-то долю секунды, но и этой доли было достаточно, чтобы ярость погасла в его душе, не оставив там даже струйки дыма, а только вялое недоумение, – чего, собственно, он так взбесился? Что ему до тех несчастных евреев, которых убивали тут, в Германии, сволочи-нацисты? Ему, конечно, было по-человечески их жалко, но не больше, чем других – армян, например, или цыган. Когда они проходили эту тему в школе, все в его классе дружно решили, что с ними – с израильтянами – такого случиться бы не могло. Что это за люди, которые соглашаются добровольно идти на убой?
Он повернулся к Инге, – она сидела, откинувшись на спинку сиденья, и по щеке ее катилась слеза. Неожиданная нежность к ней заставила его бездумно протянуть руку и кончиком пальца стряхнуть эту слезу:
– Не плачь. Ведьмам не положено плакать: у них слезы, небось, ядовитые.
Она улыбнулась сквозь слезы и потерлась щекой о его ладонь:
– Ну, как ты мог им поверить, что бы они ни сказали?
– Сам не знаю. Может, они меня заворожили? Вы тут все играете в чародеев-разбойников.
– А что же они, все-таки, сказали?
– Что в лагере твоего отца работали люди с желтыми звездами на рукавах.
– С желтыми звездами? – она почти задохнулась от возмущения. – Какая гнусная ложь! Имей в виду, это – объявление войны. Теперь вся деревня будет вести войну не на жизнь, а на смерть – против нас с тобой.
– На черта им эта война? – спросил он, касаясь губами ее щеки и чувствуя, как тело его становится невесомым от пронзительной радости этого прикосновения. Она решительно отстранила его и снова надела ремень:
– Поехали домой. Я объясню тебе по дороге.
Развернуться на узкой, нависшей над рекой дороге было непросто, и ему удалось это не без усилия. Они медленно покатились назад, перелистывая в обратном порядке стремительно промчавшиеся мимо них раньше живописные опушки и причудливые химеры, созданные природой из выветрившихся красных скал. Инге несколько раз глубоко вдохнула воздух, чтобы немного успокоиться, и сказала:
– В нашей деревне живут очень сердитые люди. Они всегда сердятся на весь мир, друг на друга, и особенно на меня.
– А на тебя за что?
– Причин полно. За то, что я – дочка Отто, что я живу в замке и с ними не дружу, за то, что я не делаю стирку в тот день, когда положено, – господи, да разве можно все перечислить? А теперь вот – еще из-за тебя.
– Потому что я – еврей?
– Это ты из-за желтых звезд? Да нет, я думаю, на то, что ты еврей, им наплевать. Им важно, что ты чужой. А желтые звезды просто пришлись им кстати, чтоб получше вбить между нами клин. Их выбрал кто-то умный и сердитый – уж не Гейнц ли?
– Ты права, Гейнц. А за что он на тебя сердится?
Инге прикусила губу и ничего не ответила.
– Не за то же, что ты белье не по правилам стираешь? – продолжал настаивать Ури.
– Ну, Гейнц.., – она на миг замялась, – он ведь брат Марты. Кроме того, мы с ним учились в одной школе, он был на несколько классов старше.
– Это еще не повод сердиться. У тебя, что ли, был с ним школьный роман?
– Наоборот, у меня не было с ним школьного романа!
– А он добивался?
– Вообще-то да, добивался.
– Ну, а ты что?
– А что я? Ты же его видел.
– Что ж, это уже причина сердиться.
Они уже въезжали в деревню. Укрепленная на полосатом столбике белая стрелка с синей готической надписью «Нойбах» указывала на площадь с памятником жертвам мировых войн в центре. Мощенная красноватым булыжником улица спускалась от площади к мосту, разворачивая перед глазами Ури многоцветную панораму взбегающих вверх по холму домов. Пестрая россыпь черепичных крыш на зеленом склоне напомнила ему картины примитивистов в парижском музее, которыми так восхищалась мать. Каждый двор был украшен индивидуальным орнаментом цветочных клумб, изобретательно разбитых в самых неожиданных предметах домашнего обихода – в прогнивших деревянных бочках, в старых тачках, в выдолбленных древесных колодах, в почерневших котлах, в огромных плетеных корзинах, подвешенных на столбах. Искусно подобранные радужные сочетания цветов в клумбах соперничали в яркости с гирляндами цветущей герани – бледно-розовой и рубиново-красной, – висящей в горшках под окнами и на балконах.