Кроме того, у Кролика были какие-то проблемы с кожей ног, и папа говорил, что Кролик из тех занятных типов, которые поражаются, почему руки моют каждый день, а ноги никогда! Еще в этой связи папа любил цитировать разговор в бане: «Рабинович, вы еще грязнее меня! – Так я же старше!»
В связи с ножной проблемой деликатный папа давал Кролику следующие медицинские рекомендации:
– Возьмите тазик, небольшой, чуть больше размера ног. Наполните его теплой водой, градусов тридцать восемь-со-рок. Положите туда кусочек мыла, лучше всего не хозяйственного, а детского. Попарьте ноги в этом тазике минут пятнадцать, выньте, вытрите насухо чистым полотенцем и наденьте чистые носки. Повторяйте эту процедуру каждый вечер. Через две недели расскажете, помогло ли.
Через неделю восхищенный Кролик кричал папе:
– Вы волшебник! Вы гений медицины! У меня на ногах все прошло – как рукой сняло! Евреи – вот настоящие врачи, не то что гои!
Папа принимал похвалы Кролика со скромным достоинством. Он знал, что заслужил их своим медицинским искусством.
Однажды Кролик насмерть поссорился с Гимпельсоном. Дмитрий Израилевич Гимпельсон был нашим соседом сзади. Соседом слева в это время был знаменитый врач Мирон Семенович Вовси, соседом наискосок – историк Вениамин Ильич Каплан. Гимпельсон был соседом сзади. Он был акушер-гинеколог, принимал роды у мамы, когда я появилась на свет. Папа по-приятельски называл его абортмахером.
Я толком не знаю, что произошло между Гимпельсоном и Кроликом – то ли Гимпельсон срубил дерево на участке Кролика, то ли повредил его забор, но только Кролик подал на Гимпельсона в суд.
Взволнованный Гимпельсон прибежал к папе:
– Яша, ради Бога, уговорите Кролика забрать жалобу из суда!
Папа повел с Кроликом дипломатические переговоры:
– Савелий Юльевич, дорогой! Не надо судиться с Гимпельсоном! Он вам заплатит, возместит ущерб. Подумайте сами, как это некрасиво – судятся два старых еврея! Люди будут смеяться!
Уговорить Кролика оказалось нелегко: он был страшно зол на Гимпельсона. Папа прибег к новому аргументу:
– Поймите, ему никак нельзя доводить дело до суда! У него будут неприятности по партийной линии.
– Он?! Партейный?! – совершенно изумился Кролик. – Гимпельсон партейный?!
И заключил бессмертной фразой:
– Азохен вей цу де коммунне![8]
Кролик с Гимпельсоном, конечно, помирился, а бессмертное «Азохен вей цу де коммуне!» навсегда осталось в наших семейных анналах.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
РАПОРТИЧКИ (ИЗ ЦИКЛА «РАССКАЗЫ НИ О ЧЕМ»)
РАПОРТИЧКИ (ИЗ ЦИКЛА «РАССКАЗЫ НИ О ЧЕМ»)
Первые уроки
Я окончила детский сад в год Победы. Спустя тридцать лет наша замечательная воспитательница Ирина Владимировна собрала выпускников сорок пятого года на вечер встречи. С волнением и любопытством входила я в серо-зеленое здание на улице Горького (вскоре его облюбует, отберет и перекрасит Олимпийский комитет). Сад наш принадлежал Академии наук. Устроить туда ребенка, особенно во время войны, было очень трудно; папе пошли навстречу за его военные заслуги. Публика в саду была все отборная, на общем гладком фоне выделялись только мы с Павликом. Меня постоянно рвало от манной каши, а Павлик – сын нашей нянечки – писал в штаны и ругался матом.
Странная это все-таки была затея – вечер встречи. Как и ожидалось – чужие, напряженные лица, слившиеся в одном героическом усилии – вспомнить. На маленьких столиках – кофе с пирожными. Кто в состоянии – пытается втиснуться в детские стульчики, но большинству приходится довольствоваться фуршетом. Ирина Владимировна произносит маленькую речь о том, какие мы были хорошие, послушные, добрые и способные дети. Просит рассказать, какие мы сейчас. Рассказываем. Напряжение постепенно рассасывается, и вдруг, как чертики из табакерки, из каких-то черных дыр памяти начинают выскакивать живые картины.
Павлик
Мама с папой приходят вечером забрать меня из садика. За дверью в углу стоит Павлик. Он весь распух от слез. Видно, что стоит он здесь не первый час.
– Павлик, что случилось? – спрашивает папа.
– Я опять ругался нехорошими словами, – сквозь душераздирающие всхлипы объясняет Павлик. – Ирина Владимировна поставила меня в угол и сказала: «Стой, пока не забудешь!» Я с самого обеда стою и никак не могу забыть!
С этим Павликом у меня связана история о самом жгучем стыде, который я когда-либо испытала в жизни.
Мне пять лет. Мы рисуем за длинным столом. Занятие творческое, увлекательное, отрываться не хочется. А надо. Ох, как надо! И тут меня осеняет. Я роняю карандаш, лезу за ним под стол, подползаю под стул Павлика. Напоминаю вам, Павлик писался.
…Через некоторое время из-под Павликова стула вытекает лужица, но я уже сижу на своем месте. Ирина Владимировна, как всегда, начинает стыдить Павлика, но тот, обычно стоически переносящий заслуженные упреки, вдруг взвивается:
– Это не я! Это не я! Ирина Владимировна, это не я!
Удивленная Ирина Владимировна щупает ему штанишки – они сухие. Тогда она принимается щупать штанишки всем подряд. Очередь доходит до меня…
С тех пор я никогда в жизни не писаю под чужие стулья.
Алеша
С Алешей Блюменфельдом мы познакомились в детском саду и с тех пор не расстаёмся. Время, конечно, накладывало свою печать на наши отношения. Вот уже лет шестьдесят, как Алешка меня не бьет, лет сорок, как перестал дразнить, лет тридцать не приглашает в театр, но если бы у меня был брат, он не мог бы быть мне ближе.
А начало наших отношений безоблачным не назовешь.
Мы с Алешей ходим в один детский сад, потому что его мама и мои родители работают в Академии наук. Алешина мама Олимпиада Петровна – личный секретарь академика Лины Соломоновны Штерн, моя мама – старший научный сотрудник Лининой лаборатории. Лину еще не посадили – это произойдет через три года, и Олимпиада Петровна, рискуя свободой и головой, будет ездить к ней в ссылку. А пока моя мама пишет докторскую диссертацию, а Олимпиада Петровна ее печатает. Это самый первый, черновой вариант, и вечерами мама что-то такое в диссертации правит, вычеркивает, вписывает. Я понимаю это по-своему: видимо, Алешкина мама плохо печатает; печатала бы лучше – моей маме не приходилось бы так много черкать, и у нее оставалось бы хоть немного времени для меня.
– Твоя мама совсем не умеет печатать, – говорю я в саду Алешке. – Твоя печатает, печатает, а моя все черкает и черкает.
Увесистым кулаком Алешка преподносит мне один из первых уроков человеческой этики. Я лечу с лестницы и расшибаю коленку так, что приходится вызвать родителей.
– Он тебе мало дал, – без всякого сочувствия говорит мне папа, пока мама хлопочет над моей коленкой.
Мою ошибку – и этическую, и фактическую – разъясняет мне мама.
С тех пор я стараюсь, елико возможно, не обижать людей.
…Алеша родился в тридцать седьмом году; отец его, крупный шахматист, умер во время войны. Олимпиада Петровна растила сына в жуткой строгости, постоянно боясь, как бы он не сбился с пути, не попал в дурную компанию. Алеша рос исключительно вежливым и воспитанным и безумно меня этим раздражал. Я тогда не понимала, что он и сам мучительно страдает от своей вынужденной вежливости, прекрасно сознавая, как выглядит в глазах обнаглевших сверстников, но отдал себя на добровольное заклание, чтобы не огорчать измученную мать.
Когда я окончила школу, родители впервые отправили меня в Крым. Отпускать меня одну было опасно, и естественный выбор пал на надежного, как скала, Алешу. Родители с обеих сторон очень хотели, чтобы мы подружились. На перроне моя мама давала Алёше последние наставления: следить, чтобы я далеко не заплывала, никуда не отпускать одну – и так далее… Поезд тронулся. Я сказала Алешке: «Если тебе хоть на минуту придет в голову выполнять мамины указания, это последний раз, когда ты меня видишь!»