Атмосферщики запустили на орбиты своих «крокодилов» и «бурдунов», прогремели первые взрывы, биосфера, к счастью, не отреагировала, но зато климат пошел вразнос. По всей планете пронеслись ураганы, начались такие кошмарные ливни, что куаферам на несколько дней пришлось отказаться от всех проборных работ. Как всегда, к этому времени их уже захватил проборный азарт, и они жуткими словами кляли задержку. Антон между тем не огорчался, а, наоборот, радостно потирал ладони: ливни шли в точном соответствии с его прогнозами и больше того — помогли благополучно разрешить целую серию проблем, связанных с микробиологией территории.
А потом ливень кончился и сменился невероятной жарой, способной убить человека за полминуты. Однако и жара продержалась только одни сутки, и Антон опять радостно скалился, с энтузиазмом объясняя всем желающим, что высокая температура двигает пробор быстрее, чем небезопасные экспедиции наружу.
Но экспедиции возобновились, как только кончился ливень. Потом заморосило, и дивный запах исчез. «Он потом восстановится, — уверял Антон. — Процентов на пятнадцать. Зато уже без всяких мигреней».
У всех с исчезновением аромата возникло чувство пустоты внутри — одновременно приятной и неуютной. Чего-то недоставало. Только много спустя, дней через пять — десять, выяснилось, чего именно — головной боли.
Какая-то это была не совсем обычная боль. Это была боль, не похожая на мигрень, — к ней быстро вырабатывалась привычка, ее быстро переставали замечать. Поэтому ее отсутствие в первые дни воспринималось многими как эйфория, что в работе поначалу очень мешало.
Антон никому, в том числе и Федеру, не говорил о своих сомнениях насчет этой боли. Привыкаемость к ней заставляла держаться настороже и подозревать невесть что. Он с самого начала пробора доставал медиков и микробщиков, и все анализы показывали, что боль самая объяснимая и обычная, но Привыкаемость, привыкаемость… Она не укладывалась ни в какие рамки. Потом, лет через семьдесят, в самых современных лабораториях, после многочисленных и предельно точных экспериментов, некто бородатый найдет причину этой привыкаемости, и целую теорию построит, и мир на пару столетий перевернет, но через семьдесят лет уже не будет Антона, и разрешение загадки, так его мучившей, не принесет ему удовольствия, не даст ему радости сказать хотя бы себе самому, что, мол, парень, ты молодец, ты просто гений, ты почуял большое открытие, хотя и не смог разгрызть этот орешек. У тебя, парень, просто потрясающая научная интуиция.
Но времени на проблему привыкаемости у Антона не было. Не оставалось также времени и на участие в экспедициях, отчего Антон очень огорчался — он считал, что если не отследит ход пробора своими глазами, если удовольствуется записями полевых наблюдений команд и данными «стрекоз», то не сможет уловить незапрограммированное изменение.
— Что ты там хочешь такое уловить? — недоуменно спрашивал его Гумбик, которого называли «самый общительный куафер во всей Вселенной». — Что ты там такое можешь уловить в этой каше? Там ничего, абсолютно ничего уловить нельзя. Сейчас там черт знает какая мешанина. Он еще огорчается. Еще ни одного пробора такого дикого не было. Да я бы счастлив был, если б хоть на денек в этот ад не спускаться!
— Что правда, то правда, — отвечал ему Антон и загадочно усмехался. — Действительно, несколько сумбурный пробор.
Внутренний пробор, или индепт, доставлял количество хлопот просто невообразимое. Первые заботы Федера насчет того, как запустить к Аугусто «стрекоз»-шпионов, казались теперь детскими шалостями. Невозможность объяснить куаферам смысл какого-нибудь приказа (скажем, о запуске «испорченных» фагов, которые на следующем этапе пробора будут не уничтожены, а мутируют в микрокультуры, а из микрокультур впоследствии вырастут латентные зародыши, ожидающие сигнала) заставляла дробить приказы на мелкие части. Куаферы никак не могли к такому образу действий приспособиться — они вроде бы уже и плюнули на то, что ни черта в этом проборе не понимают, но каждый раз не удерживались и в удивлении выпучивали глаза. Все делалось не то что не так, а зачастую просто наперекор всем существующим правилам. Еще больше запутывала ситуацию необходимость позаботиться о безопасности людей в условиях давно нарушенных правил этой самой безопасности.
По этому поводу Федеру пришлось очень много времени потратить на споры с Антоном. Тот никак не принимал такого подхода — ради чего бы то ни было пренебрегать самым главным, безопасностью.
— Ты пойми, — втолковывал ему Федер. — Правила, такие, какие они есть, предназначены для людей, не понимающих конечной цели своей работы. Куаферы, сколько бы они себя ни били в грудь, часто не понимают, что они делают. А сейчас в особенности. В этом ни для кого ничего позорного нет — жизнь сложна. И поэтому, хочешь не хочешь, а правила соблюдать надо. Но правила эти несовершенны. Они избыточны и недостаточны одновременно. Они избыточны, потому что те, кто их составлял, хотели придать этим правилам запас прочности — чем опаснее занятие, тем строже должны быть правила безопасности. И они недостаточны — потому что тем, кто их составлял, трудно заранее предположить, что опасно, а что не опасно в конкретной ситуации. Поэтому профессионалы при необходимости могут эти самые правила безопасности либо ужесточать, либо отбрасывать. Если мы хорошо знаем правила, мы знаем, где они избыточны. Или знаем, что делать, когда мы их нарушили. Или знаем, когда их действительно можно нарушить.
Антон бесился от этих размышлений. «Я знаю, что кое-где вы правы, — кричал он в голос, — но такая правота гибельна! Я не могу согласиться с вами».
Но в конце концов — слабая душа — соглашался.
И куаферы чуть с ума не свихивались, выслушивая очередные, заведомо нелепые и убийственные приказы. И удивлялись, когда на самом деле ничего страшного с ними не происходило. «Или это самый гениальный пробор, или самый идиотский из всех, которые когда-либо были!» — говорили они. И в глубине души понимали, что скорее всего здесь первое. И в еще большей глубине гордились своим участием.
Куаферы стонали. Им никогда не приходилось работать с таким напряжением. Мало того, что им предстояло совершить чудо и исправлять последствия упущенных сроков; мало того, что они абсолютно не понимали, что делают, и потому постоянно находились под прессом страха смерти, — так еще и мамуты Аугусто Благородного нещадно на них давили.
Аугусто Благородный! Вот уж воистину все перевернулось в этом и без того перевернутом мире, где минус на минус дает не плюс, а двойной минус.
В согласии со стандартом тех времен официальные названия отличались ясностью и краткостью. Поэтому в силу противоречия неофициальный жаргон, наоборот, страдал малопонятными длиннотами и парадоксами. Например, мало кто называл основное лучевое оружие скварком, в обиходе он вдруг разрастался до труднопроизносимого «скваркохигг».
Аугусто числился именно так коротко в файлах криминальных ведомств, но от всех, с кем общался, требовал, чтобы его называли Аугусто Благородный.
Он, собака, постоянно вмешивался в пробор — вот что мешало. Он не говорил: «Ах, вот я сейчас вас всех тут же и убью, если вы не сделаете того-то и того-то!». Он говорил: «Я плачу» — и возразить было трудно.
В этом заключалась вся изощренность его пытки — он действительно платил. Он делал это еще до вмешательства космопола и продолжал делать после. Можно сказать, что его кредо было: «Все-таки я вас убью. Предварительно заплатив».
Куаферы жутко уставали. Но каждую ночь, какой бы сильной ни была усталость, они по нескольку часов готовились к общему бунту. Тихо, чтоб никто не услышал, они обсуждали планы, составляли списки людей Аугусто, собирали на них информацию. Планы все как один получались страшно рискованными, но это заговорщиков не пугало — они были уверены, что найдут способ справиться с бандитами без особенно серьезных потерь для себя.
Однажды кто-то, уже к середине ночи, вдруг предложил: