Еще один из многих примеров уже современной теософской фальсификации памятников раннехристианской литературы и истории: “Крестом первые христиане не благословляли! Наоборот: они взирали на этот символ орудия пытки с ужасом”{1323}. Ни одной ссылки на первоисточники, конечно, рериховка не предъявила… Вот только как совместить с этим тезисом карикатурное граффити, найденное на стенах Неронова дворца на Палатинском холме? Этот знаменитый рисунок изображает распятого осла, а перед распятием – фигурку человека. Рисунок сопровождается ехидной надписью: "Алексенос поклоняется своему богу". Это - антихристианское свидетельство о почитании христианами креста. Сами же христиане своего благоговейного отношения ко кресту никогда не скрывали (см., например: св. Иустин Мученик. Разговор с Трифоном иудеем. 91,3; Тертуллиан. Апология 1,55).
«Много устремленных и серьезных душ возмущались и по поводу появившегося "откровения" в виде чудовищной догмы Джона Кальвина, католического священника Женевы, что грех является необходимой причиной... величайшего блага"{1324}. Проверяем? – Да. И констатируем: 1) Жан (не Джон) Кальвин не католический священник, а злейший враг католичества, ибо он стал создателем своей, протестантской, кальвинистской церкви… 2) рассуждений по поводу того, что грех является необходимой причиной блага, более чем достаточно именно в теософской литературе[354]. 3) Мысль же Кальвина является не более чем цитатой из Августина, воспроизведением его парадоксального возгласа: «О счастливая вина Адама, благодаря которой мы имеем такого Искупителя!». Речь идет о том, что не будь грехопадения, не было бы и Боговоплощения. И у Августина, да и у Кальвина это никак не оправдание грехов, а посему нет никаких оснований выдавать это за «чудовищную догму».
В общем - практически каждое касание теософами христианства несет в себе или фантазию, ложь или передергивание.
Так что если уж я порой реагирую на рериховские опусы эмоционально – то, честно говоря, это раздражение не столько религиозного человека, сколько возмущение человека, воспитанного в традиции научной мысли. Я привык, что ко мне в годы моей учебы обращали призыв: "Обоснуйте, коллега!". С тем же требованием и я подхожу к популярным ныне мифам - в том числе и теософским. Я скучным голосом спрашиваю: каким путем Вы получили этот вывод? С каким материалом Вы работали? Какой использовали метод? Учли ли Вы возможность иных интерпретаций Вашего исходного материала, и если да - почему эти иные варианты Вы сочли недостаточными или неверными? Учли ли Вы все остальные свидетельства на эту тему? Если нет - то на каком основании Вы сузили круг привлекаемых вами источников?
Мне горько видеть, как разрушается традиция научной мысли, как самые дикие суеверия начинают приниматься даже представителями интеллигенции... И вновь скажу: эта моя боль не только боль христианина, но и боль человека, принадлежащего к научному сообществу.[355]
Рериховцы пишут, что “создалась сейчас такая ситуация (в частности, с церковью), которая заставляет нас быть безупречными воинами”{1325}. Я же хотел бы, чтобы рериховцы попробовали стать прежде всего учеными, а не воинами.
Из того же, что я привел в этой главе, видно, что уровень церковно-исторической эрудиции теософов оставляет желать много лучшего. А их образ герменевтики, обращения с текстами вообще находится за пределами любой науки. В декларированном “синтезе науки, философии, культуры и религии” наука при ближайшем рассмотрении не просматривается.
А знаете, в чем отличие поведения религиозного проповедника от ученого в ситуации, когда того или другого уличили в недостаточной аргументированности?
Человек науки в этом случае снимает свою гипотезу с обсуждения, отказывается от ранее высказанного суждения. Религиозный же человек говорит: “то, о чем я говорю, надо пережить в личном духовно-мистическом опыте!”. Так как Вы думаете – как ведут себя при дефиците аргументов рериховцы? – Правильно – как носители религиозной веры. «Живая Этика не придает, вообще, решающего значения книжному знанию. Главное для нее – доктрина сердца»{1326}.
В этом колесе и вращаются мои личные беседы с рериховцами. Сначала мне (и аудитории) говорят, что у христиан только вера и догматы, а вот у рериховцев – наука и знания… Но после того, как начинаешь с ними говорить на языке науки, требуя точных ссылок и соблюдения логических процедур, как в ответ слышишь: «Да ведь душа Огня (Агни) просит! Это же надо сердцем пережить!». Что ж, - желающие могут “переживать”, интуичить, «вибрировать». Но не стоит считать это наукой. И стоит еще помнить, что от этих «вибраций» и «конвульсий»[356] лампочка может - “дзинь” (Община 8,1).
Гл. 12. МНОГО ЛИ ФИЛОСОФИИ В ТЕОСОФИИ?
Философия - не что иное, как мысль, додуманная до конца. Не всегда забавно и легко ее додумывать. Но выхода нет: в противном случае придется применять мысли недодуманные
Г. К. Честертон{1327}
Науке приходится нелегко, когда теософы начинают ухаживать за ней. А какова же мера философской компетентности и добросовестности этих «синтезаторов»?
Мы видели, что “синтез” оккультизма и науки плодоносит такими мутантами, что и Лысенко и даже “ПУКСы” Войновича выглядят просто эталонами академизма.
И происходит это, в частности, вследствие философской безграмотности теософов.
Разговор о том, в какой мере присуща философичность теософским текстам, необходимо начать опять же с определений.
Вопросу о границе, различающей внефилософский мир мифа и гнозиса от мира собственно философии, немало внимания уделил ведущий российский востоковед В. К. Шохин. Вот краткий реферат его размышления над этой темой:
«Кто были первые индийские философы – «махатмы», тайно руководившие духовной эволюцией человечества из мифической Шамбалы, йоги с птичьими гнездами на голове, отрешенно медитировавшие у подножия Гималаев, или первые теоретики, уже дискутировавшие проблемы познания, бытия и ценностей человеческого существования, как и первые греческие философы? Ответ однозначен и может быть связан только с последним способом решения этого вопроса. Однако он требует разрушения той мифологической картины индийской философии, которая неизбежно складывается в сознании любого непосвященного при обильной инфильтрации в это сознание стереотипов псевдоэзотерической печатной продукции «Международного центра Рерихов» и прочих притязательных, но малобразованных восточных и местных гуру{1328}… Автор настаивает на достаточно простой истине о том, что понятия «индийская философия» и «философия» соотносятся как вид и род. Вследствие этого подхода расхожее представление о том, что «индийская философия» соответствует не столько философии как таковой, сколько особому «жизненному пути», ведущему к «интегральному познанию» теософских истин, представляется автору не менее логически сомнительным, чем, скажем, идея о том, что один из прямоугольников может быть круглым… Автор следует рекомендации неоплатоника Ямвлиха, требовавшего четкого разграничения философии и теургии (букв. «богодействие»){1329}… Греки считали, что философ в отличие от божества еще не обладает истиной, но только стремится к ней. Соответственно, те, кто не только обладает полнотой истины, но могут быть уже «друзьями человечества», не суть философы, но персонажи мифологии. Поэтому, категорически утверждая, что первые философы Индии были философами, мы сразу дистанциируемся от агни-йоги, трансцендентальной медитации, «русского тантризма» и прочих псевдовосточных обществ, проповедущих то, что можно обозначить словосочетанием «теософия для толпы»{1330}... Генезис брахманистской философии почти точно совпадает с генезисом философии греческой, отставая, видимо, не более чем на одно поколение. Свидетельства античной доксографии позволяют считать, что первым заметным теоретиком, у которого вполне различимы элементы диалектической аргументации, был Ксенофан (ум. ок. 470 г. до н.э.){1331}… И в Греции исследование суждений восходит к реальным диспутам. Определенное различие можно видеть только в том, что эллинские дискуссии были связаны с более абстрактными, «академическими» проблемами, тогда как индийские проходили в обстановке конфронтации конфессий, религиозных «диссидентов» и традиционалистов…{1332} Начало индийский философии ищут в гимнах Ригведы и Атхарваведы, следовательно, хронологически оно приходится на рубеж II и I тысячелетий до н.э., и индийская философия оказывается, как то и подобает философии восточной, примерно пятью веками древнее греческой. Но обнаруживают ли те ведийские гимны, которые включаются в антологии индийской философии, хотя бы отдаленные признаки теоретической рефлексии над проблемами и понятиями познания, бытия и целей и ценностей человеческого существования? Ответ может быть только отрицательным{1333}… Темы ведийских риши не содержат в себе ничего уникального: главная из них соответствует мировому космогоническому мифу о появлении многообразия вещей из Мирового Первовещества путем его дифференциации… Да и сама форма вопросов-загадок находит параллели в вопросах задаваемых в иранской «Ясне», в космогонических загадках удмуртов, в словесных испытаниях на состязаниях американских индейцев (потлач) и даже в целом классе сказок мирового фольклора{1334}... Если начало философии соответствует мифологическому мышлению, то может ли она в целом серьезно отличаться от мифа? Что, далее, заставляет открывать историко-философский курс именно индийской философией, а не месоамериканским, древнемалийским или удмуртским материалом? Наконец, можно ли тогда вообще в историю философии что-либо не включать?{1335}… Упанишады это не философия, ибо их персонажам бессмысленно задавать вопросы; все изрекаемое ими воспринимается слушателями как абсолютно бесспорная истина, а к своим выводом они приходят в результате некоего видения или откровения, недоступного профанам. Но зарождается культура диспута и вместе с ней культура философской рефлексии. Философ – тот, кто полемизирует с противником располагающим такими как и он сами источниками познания и ориентируется на аудиторию, которая согласна принять его точку зрения лишь в случае, если она будет содержать опровержение не только действительных, но даже потенциальных контраргументов любого оппонента{1336}…