– Вы не могли бы ответить на несколько вопросов, Иван? – спросил я.
– Вопрос первый? – тут же ответил он.
Темпы, однако!
– Вам говорит о чем-нибудь слово «Анкерман»?
– Может быть, Инкерман? Тогда говорит. Сразу вспоминается лето, Севастополь, линкоры на рейде…
Так, на вопрос номер один он не захотел отвечать. По «Эху Москвы» шла инструментальная музыка; бармен сделал погромче – наверное, не столько из-за своего меломанства, сколько чтобы приглушить разговор уважаемого клиента с небритым кофеманом в облезлой кожаной куртке.
– Кто такой Маркель? – спросил я напрямик.
И тут вдруг лопнул его сдержанный облик, от его невозмутимости и следа не осталось; он наклонился ко мне и шепотом (но таким шепотом, на который даже пацаны оглянулись) произнес:
– Ну зачем вам все это нужно?
Мы молча глядели друг на друга, и только теперь я понял, что у Дантиста контактные линзы. То-то мне его взгляд еще в первую нашу встречу казался каким-то слегка стеклянным.
– Вы не углублялись бы, куда не следует, – уже спокойнее сказал он. – А то голову могут запросто отпилить какой-нибудь ржавой пилой. А это, думаю, больно.
– Кто? – спросил я, глупо так ухмыляясь, хотя внутренне весь подобрался от его разумных, в общем-то, слов.
– Да мало ли отморозков шатается по Москве. Долго ли подъехать на улицу Тимирязевскую, дом восемнадцать? Или вам все нипочем?
Он знал про нашу новую хату, и знал он это наверняка от тебя, Анечка. Ты или сказала ему, или они за тобой проследили. Дантист словно прочитал мои мысли, а может, они, и правда, были написаны у меня на лице.
– Я подвозил как-то вечером Нюру до вашего дома, – сказал он. – Потому и адрес знаю. После бассейна подвозил. Ведь вы же ее теперь не встречаете, а она девушка хорошенькая. А хорошеньким девушкам не следует одним гулять по вечерам, всякое может случиться. Согласны со мной?
Снисходительная, легкая издевка, легчайшая, но ее все-таки можно услышать. Ладно, не за тем я пришел. Как бы поделикатнее сформулировать следующий вопрос?
– Не совсем понимаю ваших с Анной отношений, – не глядя на Дантиста, признался я. – Боюсь ошибиться… Для меня это важно.
– Извините меня, но вы еще слишком молоды, чтобы понимать некоторые вещи правильно.
Логично, хоть и обидно.
– Это какие же, например? – по инерции спросил я.
– О, таких вещей очень много. Например, то, что Нюра совсем не тот человек, каким вы ее видите – каким или какой? – не знаю, как правильно. Например, то, что она вам не по карману – вы это чувствуете, но согласиться с этим не хотите. Или просто не можете в силу своего разумения. Я не хочу вас обидеть или свести с вами какие-то счеты, не подумайте, просто для меня это совершенно очевидные вещи, но их, наверное, действительно трудно понять. Для этого нужно отстраниться, но это легко сказать, правда же? А вот как это сделать? – Он говорил приблизительно то же самое, что и Генка Лунберг тогда, в Переделкино, и я им обоим не верил. – Вы ее, видимо, любите, вы цепляетесь за нее по каким-то своим внутренним причинам, но вы ей совершенно не нужны. Как и я, впрочем. Как и этот француз, кстати говоря. Она, конечно, выйдет за него замуж, поживет во Франции, потом вернется. Она нас всех обманывает, сама того не желая, впрочем. Ей и не нужно нас обманывать.
– А что ей нужно? – спросил я через силу.
– Что ей нужно? – Он смотрел в окно, навалившись локтями на стол. – Да она сама не знает. А я тем более. Счастья, наверно. Только она как-то по-своему его понимает. Вот я – заурядный обыватель, для меня счастье – это семья, дети, ужин на кухне… Я уже наигрался, я покоя хочу. А ей нравится, когда из-за нее мучаются, портят себе жизнь, ночей не спят. Нет, она не знает, чего хочет, поэтому она и опасна. Детей она не хочет, покоя не хочет, сделать карьеру тоже не хочет. Это для нее слишком пошло – стать бизнес-леди или просто женой, она даже денег не хочет. У меня есть деньги, и я дал ей много денег, я и квартиру на нее записал, и научил, как деньгами распорядиться, и она все взяла, все сделала, как я сказал, а потом подала на развод. И тут не расчет и даже не глупость бабская, она же не глупая, нет, – это форма существования, я бы сказал. Стремление тебя обломать в самый-самый последний миг, когда уже кажется, что все, поверил ей до конца, – она делает это и как бы спрашивает: ну и что ты на это скажешь? И эти промежутки твоего недоумения и ее нездорового любопытства (это ведь очень нездоровое любопытство, правда же?) – и есть ее питательная среда, ее гидропоника. Тут она и развивается. Может, это болезнь такая, не знаю. Поэтому и о счастье у нее представления своеобразные. Когда тебе еще не стало плохо от ее какого-то самого-самого последнего поступка, которого ты уж ну никак не ждешь, но он вот-вот совершится, – этими предвкушениями она и развивается. Куда развивается, в какую такую сторону? Тут нам с вами не повезло. Вам, наверное, не слишком понятно, о чем я говорю, Андрей. – Он впервые сегодня назвал меня по имени. – Не думаю, что и этому французу что-то будет понятно. Просто я больше о ней знаю, поэтому и говорю с вами. Выполняю перед вами какой-то не совсем ясный мне самому долг. Ничего хорошего у них с французом не будет. Но ему легче, он спишет свеобразие их отношений на загадочность русской души, потому что, ну в самом деле, на что еще можно будет это списать? Загадочная русская душа – и этим все сказано. А что касается Маркеля, то мой вам совет – не лезьте вы в эту историю. – Он перешел к вещам, по его разумению, для меня более понятным, повинуясь какой-то своей внутренней логике. – Понимаете, Андрей, все, что касается Елисея Бурко и всех его особенностей, – это их какая-то очень старая, очень семейная и очень больная тема. Нюра, ее родители, Елисей Бурко, Ганс, Маркель – все это близкие и дальние родственники, Маркель у них что-то вроде современного Гуго Баскервиля – помните такого отщепенца у Конан Дойля? – Я молча кивнул, ловя каждое его слово: наконец-то он заговорил о главном. – Предки Маркеля в свое время породнились с Нюриными предками, и те и другие занимались золотом, потом начались какие-то разборки, дележи, все эти монтекки-капулетти, какие-то приворотные-отворотные зелья. Полину, Нюрину прапрабабку, кстати, считали в деревне чуть ли не колдуньей: она гадала, ворожила, творила сглазы-порчи, – в общем, там такое наследство, что я не знаю… А дети по христианскому вероучению несут на себе грехи родителей – нераскаянные грехи. Так что в этом плане дети за родителей очень даже отвечают. Знаете, мне один приятель рассказывал удивительную вещь. Она к нашему разговору не относится, просто в голову сейчас пришла. У него сын, сейчас уже школу заканчивает, а когда ему было года три, они остались вдвоем – жена куда-то уехала на несколько дней. И вот, говорит, я сплю, а кроватку с сыном поставил около своей кровати, и просыпаюсь среди ночи, разбудить его – на горшок – и вижу, что сын спит точно так же, как я: на том же боку, ручки под щечкой, ножки так же поджаты. Ладно. Просыпаюсь еще раз – и опять он спит точно так же. И я, говорит, понимаю, что вот он – это маленький я, как-то, говорит, очень конкретно это понимаю. И потом стал отслеживать эту связь. Я, говорит, перепью – наутро голова болит, и сын тоже мучается. Ну и так далее. – Дантист все так же смотрел в окно. Что он там видел? – С учетом этого мне Нюру очень жаль. Боюсь, что она не отдает себе отчета в мотивах, которые ею движут. И нет гарантий того, что ее предки не совершали немотивированных поступков – я имею в виду Бурко. Надеюсь, теперь вы понимаете, почему я стараюсь держаться подальше от истории с этим завещанием? Есть такое понятие – атавизм, штука генетическая, подсознательная, смутная, впрочем, вы же писатель, вы наверняка во всем этом разбираетесь лучше меня. Я просто специалист по протезированию, а вы инженер человеческих душ. А что касается «Анкермана», – вдруг сказал он, – то с ним все просто как дважды два. Перед ними поставлена задача, и они ее выполняют. У них, как говорится, работа такая.