Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

В нашем лицейском вечере это был самый темный, но, к счастью, недолгий аккорд.

Данзас опять рассказал (мне уже известное): Пушкин перед смертью вздохнул: «Как жаль, что нет теперь здесь ни Пущина, ни Малиновского…», а он, Данзас, успел отнять у раненого Пушкина пистолет, который тот спрятал под одеяло: помешал застрелиться (и тут Костя опять казнится — а надо ли было отнимать?).

— Ах, Жанно, попади он в вашу переделку, сейчас, глядишь, вернулся бы и сидел с нами, как и ты…

Эта нота позволила мне перебить Данзаса и увести разговор в сторону. Тут я был, кажется, необычайно красноречив. Обрисовал несколькими штрихами ту жизнь, которую влачил бы Пушкин, если бы разделил нашу участь: оборот писем за полгода, метели по неделям, безнадежная сибирская тоска, унесшая множество жизней.

Нет! Не для Пушкина!

И Пушкин сам это высказал в «Капитанской дочке»: либо орлом — с краткой орлиной жизнью, либо вороном, продлевающим жизнь любою ценою для вороньего бытия.

А нашему А. С. еще Карамзин, придя в Лицей, кинул: «Пари орлом!» И потом не раз: «Ты орел, ты лев!»

Корф здесь внезапно со мною согласился — не преминув довольно точно заметить, что и в Михайловском, пробыв еще лет пять, Пушкин бы нашел способ погибнуть — но его вовремя спасли…

Я же перебил Корфа (явно собравшегося повести разговор наш к императору Николаю) и, разгорячившись, признался, как счастлив был, что Пушкина меж нас на площади не оказалось, и что я в этом случае мог быть невольным виновником его гибели.

Тут, конечно, я спросил (все уже были в сборе, и Горчаков): не знает ли кто о пушкинском желании приехать в декабре 25-го.

Оказывается, почти все кое-что слышали о моем письме к Пушкину (больше всех, как всегда, Яковлев и Корф), однако даже Михайло Паясыч помнил смутно — нечто со слов Левушки Пушкина; Горчаков же, прислушавшись, вдруг принялся доказывать, что я и не мог написать такого письма в Михайловское, так как ничего ему о том не рассказывал (перед нашим расставанием, в Москве в ноябре 25-го).

Действительно, мы были в ту пору с князем весьма откровенны, и вы от меня знаете о сделанных предложениях насчет тайного союза. Однако Горчакову пришлось напомнить, как я расписывал ему скучное житье Пушкина в деревне.[20]

Тогда же я сообщил по секрету, что Пушкин мечтает на недельку выбраться инкогнито в столицу, а Горчаков не советовал рисковать, «хотя, если уж Пушкин приедет, пусть даст мне знать».

Это все министр припомнил, а большего я ему в 25-м и не мог сказать; ведь князь уехал из Москвы в Петербург, когда только поползли слухи о болезни императора Александра, и у меня еще не было ясного плана — вызвать Пушкина.

План родился после присяги Константину, когда я, не откладывая, написал в Михайловское, что еду в Питер и жду Пушкина там, у Синего моста, на квартире Рылеева. Намекал, что в столичной суете и большой неразберихе — все сойдет; что пока один царь умер, другой не прибыл — в эту пору хозяином Петербурга является граф Милорадович, с которым в крайнем случае можно будет и сговориться…

Вот в таком смысле я писал Пушкину, уж не помню точно — 30 ноября или 1 декабря 1825 года, и, стало быть, через неделю Пушкин мог мое послание получить и пуститься в дорогу.

Яковлев припомнил как «общеизвестное», что А. С. отправился в путь, узнав о смерти Александра I, и в первый раз воротился после того, как заяц дорогу перебежал, во второй раз — попа встретил, третий раз — будто снова зайца. И вернулся окончательно, сказав: «Чему быть, того не миновать!»

Мясоедов вдруг метко заметил: Пушкин небось с самого начала не хотел ехать и обрадовался случаю!

На что я сказал: история хороша, особливо если зайцы, попы встречались наяву, а не в поэтическом воображении нашего Александра Сергеевича…

Еще немного я порасспросил наших об этом случае, для меня необыкновенно занимательном, — но более ничего путного не узнал. Так мне и остались неясными по меньшей мере четыре пункта:

1. Дошло ли все-таки мое письмо к Пушкину в декабре 25-го или — слух?

2. Если дошло, как Пушкин отнесся?

3. В самом деле, отчего выехал, отчего вернулся?

4. Кто бы мог еще хоть самую малость мне о сем предмете рассказать?

Меж тем всезнающий Корф, хитро приглядываясь ко мне, — вдруг: «А знаешь ли, Жанно, что отвечал Пушкин государю на вопрос: «Куда бы ты пошел 14-го декабря, если б находился в Петербурге?»

— Ну кто ж не знает! Слава богу, эта история разошлась и к нам в Сибирь попала: «Я был бы на Сенатской. Там были мои друзья». И это правда, ибо в рассказе представлена обычная откровенная смелость Пушкина — как в Лицее, когда он воспитателям попадался, или перед графом Милорадовичем, наконец, перед государем…

Корф: А не задумывался ли ты, Жанно, о глубоком смысле этого ответа? Он, конечно, смел — но ведь А. С. апеллирует к чести; после первой фразы «Я был бы на Сенатской площади» — какой грамматический знак поставишь?

— Да какой угодно, это сейчас стали строго глядеть за препинаниями, а мы, помню, как хочется, так и пишем. Можно и точку, и запятую поставить!

Корф: Нет, Ваня, дурной ты канцелярист. Между фразами «Я был бы на Сенатской» и «Там были мои друзья» надлежит выставить двоеточие! Весьма примечательное двоеточие, ибо Пушкин несомненно первой фразой говорит — куда бы он пошел, а второй фразой — почему? Он мог бы сказать: «Я пошел на площадь: надо было переменить правительство, ввести республику» — или что-нибудь в таком же роде. Но у Пушкина после двоеточия следует: «Там были мои друзья» — то есть дело чести, неудобно дома остаться, если Пущин и Кюхля уже на площади… Выходит, что Александр смело отвечал, но не дерзко. В сущности, ведь сей ответ содержит уж и оправдание — апелляцию к чести, некоторое извинение даже. И государь понял: «Ну ладно, если друзья, то понимаю-прощаю; иди и не шали больше!»

Умен Дьячок Мордан, что и говорить; потаенный же смысл его рассуждения мне сразу виден — дескать, «не ваш человек Александр Пушкин (чего я, кстати, и не утверждал) — и по форме признания его государю не можете вы зачислить его в свои, хотя чуть не загубили, вызывая на площадь».

В речах моего барона послышался мне и некоторый знакомый мотив; ей-ей, показалось (чуть позже объясню!); и я привычно мигнул Модиньке, а он — мне, однако объясняться не стал — потом!

Промолчал Корф, но Горчаков спросил: «Жанно, на допросах ты ничего о том своем письме не говорил?»

Я вскинулся, потому что как ни далеко мы разошлись с моим министром, но он меня знал — хорошо знал, и спроста так заговорить не мог, а углубляться в подробности, видно, не хотел.

— Нет, на допросах я не говорил, что Пушкина звал в Петербург. А что?

— Да ничего, были слухи… — неопределенно промямлил Горчаков.

Яковлев разбил напряженность самым последним анекдотом: один из сотрудников Горчакова женился на купчихе, и князь, встретившись с ним, воскликнул: «Отныне вы теряетесь для меня в толпе!» А тот: «В толпе почитателей Вашего сиятельства».

— Ну, бог с вами, — смягчился Горчаков, — приходите обедать!»

Все смеялись, министр первый.

И все же я не забыл вопросец, брошенный невзначай первым дипломатом империи…

«В России все тайна — ничего не секрет». Как часто я слышал эти слова за последнее время. Корф, Горчаков что-то знали о моем письме, — но от кого же?

Либо от меня, либо — от Пушкина. Либо — от каких-то третьих.

Однако, тут как раз наш бал окончился. Все пожелали друг другу «счастливых много лет», обнялись, Корф по соседству взялся подвезти меня домой, и я медленно выходил, твердо зная, милый мой Евгений, что сижу на лицейском вечере в последний раз.

Но в дверях все-таки обещаю моим, что постараюсь всех пережить, если они поклянутся мне в том же самом…

вернуться

20

Сам Горчаков хоть и побывал в псковской глуши, но вызывал Александра Сергеевича к себе и Михайловского не видел.

32
{"b":"107921","o":1}