— Да знаю, дружок, — спокойно объявляет А. В., — только уж, прости, в надворный суд — это напрасно, это погорячился из гвардейской артиллерии-то в судьи — тут какой-то фокус…
Выйдя в отставку после стычки с великим князем Михаилом Павловичем, Иван Иванович перешел из гвардии в московские надворные судьи, что было по тем временам нечто вроде недавнего хождения образованных людей в народ. Иваном Ивановичем руководили при этом благородные стремления, связанные, впрочем, с планами тайного общества — укрепиться в разных сферах государственного управления. Е. Я.
Гляжу, ну все-все помнит мой старик, все хитросплетения моей карьеры знает, и мне показалось — так близко принимает к сердцу, что вот-вот начнет плакать из-за моего фокуса; но присмотрелся — вижу, просто за минуту А. В. из 1811-го перенесся в 1824-й, на глазах состарился; а тут вдруг сверкнул очами и пошел вспять: к победам 1812 года, потом к рождению моему — всех братьев, сестер, кузиночек перебрал, и про какой год вспомнит, ей-богу, на такой и выглядит! О моем рождении, например, толкует 57-летний бравый сокрушитель многих добродетелей — затем снова стареет, но на 1825-м — стоп! Далее ни на шаг; дальше — не вспоминает и не стареет: ему как будто и не рассказали, что я был арестован, а он, видно, не спросил. Нет, скорее всего узнал, но усилием воли позабыл, приказал позабыть! Застыл на 1825-м: подумаешь, всего 33 года назад!
— Ванечка, помнишь, как императрица Елизавета в Москву-то приезжала?
Я сперва решил, что речь идет об Елизавете Алексеевне, и хотел поведать деду, что в Лицее мы все одно время повлюблялись в супругу Александра, но вдруг слышу:
— Елизавет приезжала, а с нею граф Алексей Григорьич Разумовский, и еще в Троицкую лавру обет дали идти пешком, а шли по версте в день, и так целых два месяца. Весь двор следом, а я, юнец, с ними — и весело-то как, да тебя ли не было там?
Понимаю, что дело относится к императрице Елизавете Петровне — и действие происходит в 1755 году, то бишь 103 года назад…
— Да ведь это было, дедушка, за 43 года до моего рождения…
А. В. открыл рот, да как захохочет:
— Может, ты, брат, просто не захотел там быть и решил попозже с визитом явиться.
— Да с визитом к кому?
— Да в этот мир с визитом!
Понял я, что деда не собьешь: не им время владеет, а он — временем: захочет — пошлет меня к Елизавете Петровне или Павлу I; пожелает, так и арест мой придержит.
А пока я все это смекаю, дед продолжает веселиться, предлагает закусить и, между прочим, сообщает мне два самых последних анекдота (каждому, как увидите, никак не меньше, чем лет 85–90):
1. Демидов одалживал миллионы каждому, но отказал императрице (я не понял только, какой именно императрице — Елизавете или Анне!). «У меня, — говорит Демидов, — обычай: ни гроша тому, кто может меня посечь!»
2. Смоленский губернатор однажды жаловался, что про него распускают лживые слухи, будто взятки берет. Услыхав это сетование, граф Алексей Григорьевич Орлов посоветовал: «А ты, брат, поступай, как я: про меня в Италии болтали, будто я древние статуи ворую; но как только я перестал их воровать, сразу болтовня прекратилась!»
Под конец дед внезапно меняет тему и восклицает:
— Если б господь бог знал, что будет сочинена такая ужасная пиеса, как шиллеровы «Разбойники», он бы не стал создавать этот мир. Я молюсь, чтобы этого Шиллера отозвали.
— Дедушка, так Шиллер же скончался в 1805-м!
— Ну и что же? Я говорю — надо отозвать.
Обнял я деда, самого свободного из мне известных людей; впрочем, прощаясь, и он пожаловался:
— Знаешь ли, друг мой, отчего в мире так много войн, обмана, крестьян тиранят (господи, да он еще и либерал!)?
— Отчего же?
— Как же ты, Ваня, не понимаешь: да оттого, что со мною худо обращаются.
— Кто же обижает вас?
— Да все обижают! Дети, внуки обижают: дерзят, умирают без спросу. Если бы со мною хорошо обращались, в мире все было бы в порядке. Вот и ты — добрый мальчик, однако, если еще задержишься в надворных судьях, значит, мне огорчений прибавишь, и в мире вследствие того обязательно произойдет нечто унылое.
— Нет, дедушка, клянусь, что не задержусь.
Уже на пороге поддался я все же детскому соблазну и спросил А. В., давно ли Пушкиных видел?
— Сергея Львовича давненько, а Василия Львовича на пасхе (и ведь действительно, только 1830 года; а про Александра Сергеевича дед, конечно, и не слыхал).
— Прощай, мой друг, и не вздумай затесаться в эти тайные общества или как их там — мартинисты, розенкрейцеры. Если ты ослушаешься — еще раз меня огорчишь, а вследствие этого, знаешь, что в мире может произойтить?
Вот что, Евгений, терплю я из-за вас!
Впрочем, не проехал и 60 верст от дому, а уж где не побывал: и в 825-м, и в 49-м, и в 11-м, и даже — при Елизавете Петровне; и как рад, что со Спасом на Песках свиделись! Но все же от коляски до кровати, ей-богу, шел, пришепетывая ногами! Как быть?
23 сентября
Потомок Рюриковичей, производитель князей Евгений Петрович Оболенский явился ни свет ни заря и столь усердно начал обниматься, что я сразу смекнул: согрешил, князинька, опять согрешил по гражданской части.
Уселись друг против друга, взяли правильную беседу, а о чем, тому следуют пункты:
1. О Якове Ивановиче не знаю, известно ли вам во всех подробностях, — полагаю, что нет, и посему сохраняю все дело с Ростовцевым, которое, конечно, не должно быть забыто…
По-видимому, Пущин здесь чем-то отвлекся. Следующую неделю он совершал вместе с женою поездку в Тулу и Калугу: повидал старинных друзей, посетил дочь Кондратия Федоровича Рылеева, проживавшую с мужем и девятью детьми близ Тулы, а в одном из писем признавался: «Надобно бы вам рассказать нашу поездку… но для этого нужно исписать фолианты». К сожалению, записей, относящихся к этому путешествию, в бумагах Ивана Ивановича не обнаруживается: то ли он их по какой-то причине не вел, то ли вложил в тетрадь отдельные листки, которые после затерялись. Следующая запись в тетради сделана после возвращения из тульско-калужского вояжа в Москву. Е. Я.
1 октября 1858 года
Опять Москва. Наталья Дмитриевна уехала в Бронницы. Вот какие строки пришли ночью на память:
Твоя серебряная пыль
Меня кропит росою хладной:
Ах, лейся, лейся, ключ отрадный!
Журчи, журчи свою мне быль…
Какое имеет отношение к моему состоянию — не знаю, а имеет: может быть, оттого, что ночью было худо, жарко, немного задыхался и просил обмахивать веером, газетой, так сказать, вентилировать…
А в стихах так славно, прохладно, и серебряная пыль. Вообще я приметил, что частенько нахожу прямые обращения ко мне как раз в тех стихах Пушкина, при сочинении которых автор, разумеется, совершенно не вспоминал Пущина.
Ну, а теперь оставим хворобы, раскурим трубки — и слушайте да запоминайте. Москва потянула на исповедь.
33 осени назад московский надворный судья, коллежский асессор Иван Пущин жил, по тогдашним понятиям, хорошо, а сегодня, я бы сказал, странно. Хорошим было то, что асессор был молод, смазлив, высок (из чего, признаться, постоянно возникали обстоятельства, отвлекавшие от служения отечеству). Хорошо было жить и служить по соседству с Иваном Великим (моим каменным тезкою), с Большим театром, с пожарной командой, острогом, ямой; жить в городе, где говорили все больше о ростопчинских обедах, о новой комете (опять, как в 12-м году), о свежем театральном скандале (когда зал слышал новую арию: «Мил нам цветок оранжерейный; всем наскучил полевой» — и наш журналист г-н Полевой уже имел право на сатисфакцию). Это все было хорошо, молодо (ибо, когда ты молод, все почти кругом молодо). Славно было и то, что в суде г-н Пущин чувствовал свою полезность: все же, хотя по мелочам, тут направишь, там поможешь, ибо, как говаривал мой начальник князь Дмитрий Владимирович Голицын, «в сию страну, то есть в российские суды, не ступала еще нога человеческая».