– Сухое спасибо… – «славянин» засмеялся, видимо, эта бородатая шутка ему по какой-то причине нравилась.
– Заедем ко мне, – сказал Рудаки, – у меня есть чем размочить, как раз друзья сегодня собираются.
– Да я пошутил, – опять засмеялся «славянин». – И вообще я сегодня не могу пить, я на дежурстве сегодня, патрулирую, – он показал на короткий автомат, лежавший между ними на сиденье джипа. – Просто мне ваши шутки нравятся, а эта особенно. И вообще от русского языка я просто… как это?… тащусь.
– Так вы не…
Рудаки чуть было не сказал «русский», но вовремя остановился, взглянув на черную форму с шестиконечными звездами. Но тот понял и без продолжения:
– Да нет, я не русский, коренной сабра, русский выучил уже здесь у вас, когда нас выгнали.
Какое-то время они ехали молча по почти пустым улицам мимо красивых чистеньких домов реформированного Печерска. Рудаки думал о своем спутнике, о его, если подумать, ужасной судьбе – из жаркой цивилизованной страны попасть сюда, на эту полудикую холодную землю, а, гляди, не унывает, шутит, чужой жутко сложный язык ему, видите ли, нравится, и катастрофы и Аборигены его, похоже, не очень пугают. Он сказал ему:
– Нам, пожалуй, познакомиться следует, второй раз встречаемся, а не знакомы. Аврам Рудаки – преподаю в университете, – и протянул руку.
– Наум, – «славянин» ответил на рукопожатие, удерживая руль левой рукой, – Наум Га-Рицон, можно просто Нема, а вы что преподаете, профессор?
– Так, одну лингвистическую дисциплину, сейчас никому не нужную, не до этого сейчас, не до жиру, быть бы живу – вот, запомните поговорку.
– Поговорка хорошая – запомню, а насчет того, что ваша специальность не нужна, вы ошибаетесь, профессор.
– Да не зовите вы меня профессором, Аврам я, – прервал его Рудаки.
– Так вот, Аврам, – продолжал Га-Рицон, – ошибаетесь вы, скоро все наладится и ваша специальность и другие нужны будут, люди учиться пойдут…
– Сомневаюсь я что-то, – перебил его Рудаки, – а как же солнца эти, землетрясения, Аборигены, а теперь еще и Аборигенки, слышали?
– И слышал, и видел, – сабра был настроен решительно, – понятно, что выживают они нас, я уже пережил такое: из одного места меня уже выжили, похуже этих были – эти-то только пугают, а те стреляли, убивали всех подряд, – он стукнул кулаком по баранке, – но отсюда нас уже не выживут, как это? Свистки?
– Дудки, – поправил Рудаки и попросил: – Высадите меня здесь, пожалуйста. Если не хотите заехать на рюмку водки, то тут меня высадите, мне зайти в одно место тут надо.
– Не не хочу, а не могу – служба, – ответил «славянин» (Рудаки по-прежнему мысленно так его называл) и остановил машину.
Рудаки вышел, сказал: «Спасибо» и ждал, что тот опять повторит свою любимую шутку, но он лишь поднял руку, прощаясь, и тронул машину. Вскоре джип исчез за поворотом.
Рудаки стоял в самом начале Крещатика, на площади, которая называлась сначала площадью Сталина, потом Комсомола, а при последней власти Европейской. Очень им хотелось в Европу, прямо аж прыгали.
– И допрыгались, – сказал вслух Рудаки и пошел по Крещатику в сторону Пушкинской, заходить ему никуда не надо было – это он для «славянина» придумал, – надоел он ему своей решимостью и верой в светлое будущее, которую Рудаки отнюдь не разделял.
Он шел и думал сразу обо всем: и о двойнике, и об этом – как его? – Га-Ноцри, и о том, пришел ли уже кто в подвал из компании и, если пришел, то кто, незаметно прошел несколько кварталов и очутился у ставшего привычным подвала. У дверей стояли Иванов, Штельвельды, Урия и еще один незнакомый оборванец. Вид у всех был какой-то растрепанный, но решительный.
«Интересно, что там у них стряслось», – подумал Рудаки, подходя к подвалу.
8. Крысоловы
Утром поднялись поздно, и настроение у всех было не из лучших. Правда, Штельвельд проснулся, как всегда, бодрый и собрался было идти к озеру умываться, но Иванов ему отсоветовал.
– Вода здесь грязная, – сказал он, – сюда стоки со всего района сливают.
– Утки в грязной воде жить не будут, – привел веский аргумент Штельвельд, но умываться не пошел.
Когда проснулись, выяснилось, что Рудаки уже ушел. Проснулся раньше всех – он был известен в компании как «ранняя пташка» – и ушел, никому ничего не сказав, – компания даже немного на него обиделась. Потом долго будили Урию – тот мычал и не хотел просыпаться, пока Штельвельд не зачерпнул кружкой воды из озера и не плеснул немного ему в лицо.
– Видишь, чистая вода, – заметил он во время этой процедуры Иванову, – не пахнет ничем.
Иванов ухмыльнулся.
От холодной воды Урия проснулся и выразил свое отношение к происходящему в таких выражениях, что Ира покраснела и отвернулась.
– Ты полегче, – сказал ему Иванов, – при дамах.
– Сорри, – сказал Урия и попросил опохмелиться.
Штельвельд налил ему полкружки и с удивлением смотрел, как тот пьет – сам он никогда не опохмелялся и не пил утром или днем. Иванов тоже пить не стал, несмотря на то что Урия уговаривал присоединиться.
Выпили теплого чая из термоса, который, как выяснилось, принесла в своем рюкзаке заботливая Ира. После чая долго собирались, складывали спальники, искали куда-то запропастившийся нож Иванова, а когда нож нашелся, долго решали, брать дубину или нет.
С одной стороны, днем она была не нужна, да и тащить не хотелось, но с другой – уж больно хороша вещь. Наконец, решили ее спрятать на тот случай, если решат как-нибудь вечером опять прийти сюда на встречу с Немой.
Потом вдруг ни с того ни с сего разгорелся костер Аборигенов, хотя сами они ночью куда-то исчезли. Костер пришлось заливать водой. В общем, когда собрались, было уже довольно поздно и ослепительное третье солнце грело вовсю.
Еще за чаем начались споры о том, куда сначала идти и идти ли всем вместе или каждому по своим делам, а потом встретиться в подвале. Иванов хотел еще зайти в институт, там его, оказывается, ждали аспиранты.
– Какие сейчас аспиранты? – задал риторический вопрос Урия, а Штельвельд предположил, что у Иванова там «баба», и выразил желание идти вместе с ним, хотя раньше собирался по пути в подвал заглянуть с Ирой в Майорат и продолжить беседу с майором Ржевским – за ночь накопились у него к майору какие-то вопросы. Ира с Ивановым идти отказалась наотрез и насчет «бабы» сомневалась.
– Прямо, «баба», – заявила она Штельвельду, – у тебя одни «бабы» на уме.
Штельвельд на этот выпад ничего не ответил.
Урия никуда не спешил и лишь исподтишка вожделенно поглядывал на рюкзак Штельвельда, ожидая удобного момента, чтобы попросить еще «пару капель».
Они уже шли вдоль озера, но ничего так и не было окончательно решено. Так или иначе, пока, до выхода из леса, всем было по пути, и они шли гуськом, лениво продолжая свой спор на ходу. Уже все четыре солнца светили вовсю, серебристое отражение от озера слепило даже через темные очки. Все порасстегивали плащи и куртки, размотали шарфы, но все равно было жарко и идти было тяжело.
Наконец они добрались до леса и с облегчением вздохнули – лесная дорога к Выставке, на которую они вышли, была тенистой и из леса веяло прохладой. Пройдя немного по дороге, все, как будто сговорившись, остановились и сбросили рюкзаки.
– Привал! – протяжно крикнул Штельвельд и уселся у дороги, прислонившись к дереву.
Остальные тоже устроились вокруг, а Урия сел поближе к рюкзаку Штельвельда, многозначительно кашлянул и сказал:
– Что-то, это… холодать стало…
Штельвельд ухмыльнулся и стал доставать из своего рюкзака бутылку и кружку.
– Как можно, в такую жару? – заметила в пространство Ира, сидевшая около Штельвельда. Урия взял у Штельвельда кружку, встал и торжественно произнес, обращаясь к ней:
– Пью за здоровье прекрасных дам, которым, к счастью, не знакомы муки похмелья!
Выпив, он жестом отверг предложенную запасливым Штельвельдом холодную картофелину и закурил. Иванов курил в сторонке и молча наблюдал эту сцену.