«Весело… Я, что же теперь, невидимым для людей сделался?»
Он попробовал неожиданно замереть как вкопанный на пути одного из прохожих — молодого верзилы с коротким ёжиком волос. Но и в этот раз никакого деликта учинить ему не удалось. Ещё совсем недавно за такую выходку можно было легко огрести серьёзного тычка, или уж, по крайней мере, быть облитому с ног до головы отборным матом. Сейчас же верзила просто обогнул Костю, словно тот был афишной тумбой, и, ни чуть не замешкавшись, проследовал своим курсом.
Вера Алексеевна не обманула: изменения, произошедшие во внешнем мире за время Костиного отсутствия, носили характер подлинной радикальности. Увиденное им в последние пятнадцать минут было достаточной причиной для того, чтобы переиграть свои ближайшие планы и, вместо уединённого отдыха в тишине Александровского сада, окунуться в самую гущу событий, выйдя прямиком на Красную площадь.
Народу на центральном тусовочном месте Советского Союза, даже в столь поздний час, было достаточно. Отовсюду слышалась родная, с местечковыми диалектами, а также нац-меньшинственная и даже иностранная речь.
Добрая половина территории площади и окрестного антуража была поделена гостями города на приватные фотографические композиции. ГУМ, мавзолей и собор Василия Блаженного, как немые свидетели и стражи всей этой псевдореальной суеты, обрамляли периметр естественного Колизея.
Здесь, на Красной площади, Костя устроил для себя настоящее представление. Он нарочно втискивался между фотографирующимися людьми, строил рожи при съёмке и принимал неприличные позы, но никто ни разу его не отпугнул, не сделал замечания и даже не заговорил с ним. Минут пять Костя ходил вслед за важным милиционером с кобурой и планшетом на боку, как клоун копировал все его движения, делал вид, что обнимает доброго дядю в фуражке за пояс и за плечи, но не вызвал даже тени улыбки на лицах тех, кто, казалось, наблюдал за его действиями.
Сам милиционер один раз всё-таки обернулся в Костину сторону, причём довольно резко, но, смерив Костю взглядом, остался абсолютно равнодушен к его присутствию.
Тогда Костя деловито справился у хранителя порядка о том, как ему из Москвы проехать в Комсомольск-на-Амуре, на что получил лаконичный совет вернуться на Охотный ряд, сесть в метро и добраться до Казанского вокзала, а там уже спросить в билетной кассе или в справочной.
— А кратчайший путь на Марс вы мне не подскажете?
Но милиционер уже не слушал его, поскольку заметил какое-то подозрительное движение у памятника Минину и Пожарскому, отчего тут же устремился к месту нарушения общественного порядка.
После этого инцидента Костя принялся ходить на руках, бегать по всей площади взад и вперёд, улюлюкать и петь во всё горло «широка страна моя родная», но так и не смог заинтересовать своими чудачествами кого-либо из находившихся на площади людей.
В финале он перелез через ограждающую цепь в нескольких шагах от мавзолея, картинно прошествовал вдоль надгробий генсеков, поднялся к кремлёвской стене, потрогал урны с прахом советских знаменитостей и беззаботно вылез обратно на мостовую у самых ворот Спасской башни.
Ощущение от всего пережитого было настолько необычным, что Косте непреодолимо захотелось рассказать о своих новоприобретённых способностях кому-нибудь из друзей. Вспомнив, что ближайший к Кремлю вход в гостиницу «Россия» был оборудован телефонным автоматом, он тут же порылся в карманах, выудил оттуда монету и, подойдя к кабинке, нетерпеливо набрал домашний номер Борьки.
— …На твоих словах абсолютно невозможно сосредоточиться, Кость. Ты как будто бы говоришь и сам же меня чем-то отвлекаешь — из-за этого я постоянно ухожу в свои мысли. А, когда молчишь, я и вовсе не чувствую, что ты здесь, в комнате; если, конечно, на тебя не смотрю…
Дело было в том, что, пока Костя ехал к Борьке в Измайлово, желание делиться с кем-либо своим новым видением мира у него потихоньку прошло.
«Зачем людей понапрасну травмировать? Я ведь ещё сам толком не разобрался, что же такое в действительности со мной произошло. Да и не поймёт никто моих восторженных рассказов через неделю после Оксаниной смерти».
Когда Костя вошёл, заранее придав своей физиономии как можно более суровый вид, Борька тут же принялся успокаивать его и делал это настолько проникновенно, что едва не прослезился.
Для Кости же в Борькиных словах слышалось теперь что-то новое и не очень приятное. Вернее, слова-то как раз были правильными; мимику, жесты и интонацию в своих соболезнованиях хозяин квартиры выдерживал. Но от всего этого веяло пустотой.
Борька спросил о Костином самочувствии и о том, как он справился с нечеловеческим напряжением последних дней.
— Напряжением? — удивился Костя. — Ты о чём? Я вовсе не напрягался.
— Ладно, ладно. Не хотел тебя обидеть. Прости!
— Да перестань ты, Борь! Зарыдай ещё, как старушка-плакальщица на похоронах.
Теперь Борькин тон его действительно раздражал.
«Нельзя же быть таким лицемером! Ну, сказал пару жалостливых фраз для приличия — и можно после этого общаться по-людски».
Вслух Костя ничего подобного говорить, однако, не стал.
Через некоторое время его, наконец, осенило: проблема заключалась в нём, а не в Борьке; точнее, в его, Костиных, новообретённых «сверхъестественных» талантах.
Старый и надёжный товарищ вовсе не выродился в двуликого Януса. Суть явления объяснялась иначе: в результате своего метафизического опыта Костя приобрёл способность чувствовать в душе приятеля то, в чём Борька, даже будучи вывернутым наизнанку, никогда в жизни себе бы не признался.
Как только Косте, наконец, открылся смысл происходившего, ему сделалось даже неловко. Он решил всё-таки поведать Борьке кое-что из своих переживаний.
И тут его ждал ещё один странный сюрприз: как бы Костя ни старался, в какие выражения ни облекал детали своего рассказа, Борька упорно отказывался понимать смысл передаваемой информации.
Складывалось такое впечатление, как будто Костя разговаривал с ним на санскрите или языке древних шумеров. Борька вертел головой по сторонам, как озабоченный попугай, ёрзал, кряхтел, откашливался, то и дело вскакивал, чтобы поправить спадающее от его хаотичных движений покрывало, затем брал с журнального столика записную книжку и начинал что-то пристально в ней разглядывать.
Спустя двадцать минут он не выдержал и сознался, что совершенно не может сконцентрироваться на Костиных словах.
И вот ведь чудо: стоило им только переключиться на более привычные темы, как у Борьки проснулась его естественная способность воспринимать услышанное и вполне адекватно реагировать.
Убедившись в полной дееспособности друга, как разумного существа, Костя ещё раз попытался заговорить с ним об иллюзорности физического мира, однако не прошло и минуты, как Борька снова погрузился в непроницаемый блэкаут, главным симптомом которого по-прежнему была ни чем не обоснованная, мартышечья суетливость.
«Ах, вот, значит, как! — заключил Костя, потеряв всякую надежду на контакт. — Тайна защищает самоё себя? Любопытно… О, сколько ж нам открытий чудных готовит просветленья дух…».
А открытий в ближайшие дни последовало действительно не мало.
Глубинная неискренность, являющаяся следствием исконно амбивалентной природы человеческих эмоций, была присуща не только Борьке. Абсолютно все, с кем Косте пришлось разговаривать в первые недели своего нового, «постмортального», бытия, точно стендовые модели homo sapiens, выказывали фатальную разобщённость между мыслью, словом и делом.
Там, где была забота, обязательно присутствовала неприязнь. Тёплые и, казалось бы, вполне дружественные слова опирались на скрытую душевную чёрствость и безразличие. Щедрость шла рука об руку со скаредностью. Смех являлся отражением сердечной грусти, а вербально выраженная печаль и сострадание свидетельствовали о тайном удовлетворении чужими бедами или даже откровенном злорадстве.