Кроме того, мы с Томом Мелоном участвовали еще в одной программе исследования процесса психотерапии. Три раза в неделю мы подолгу сидели за столом, говорили о терапии и набрасывали наши мысли. Так продолжалось года два. Мыслей накопилось очень много, и тогда в свободные от преподавания часы мы начали писать книгу «Корни психотерапии» (1953). Наш обмен мнениями в совместной попытке интеллектуально понять процесс психотерапии привел к возникновению в моей жизни третьих близких взаимоотношений на равных. Группа картежников в школе или наш тройственный союз в колледже были своего рода терапевтическими группами. А мои, совсем другие, отношения — с женой, потом с доктором Воркентином и, наконец, теперь с доктором Мелоном — были отношениями на равных, отношениями сверстников. Мы могли свободно выбирать — подойти поближе или отойти, отделиться или быть вместе. Уважение, почти преклонение перед способностью Мелона интеллектуально понимать психоанализ и психологические теории соответствовало тому, что он уважал мою способность интуитивного постижения. Последнее было крайне важно для меня, поскольку абсолютно противоречило врожденному ощущению, будто бы я — неотесанный парень из деревни. Вместе с Мелоном я учился думать, как раньше учился драться вместе с Воркентином (драться, соблюдая дисциплину и не теряя контроля, что Воркентин отлично умел делать).
Политика госпиталя и административное разрушение наших психотерапевтических проектов научили меня жесткости, а положение консультанта в отделе психического здоровья штата Джорджия, где надо было что-то делать для психического благополучия четырех с половиной миллионов граждан, открыли мне мое бессилие. Мечта собрать начальников разных отделов и вместе создать план координации, который может всех удовлетворить (чтобы готовить психотерапевтов для работы в тюрьмах и больницах штата), была так изящно похоронена мудрыми администраторами, что я с новым уважением стал относиться к власти этой системы.
Люди, занимающиеся преподаванием психиатрии, начали посещать нас, стараясь приложить свои теории к нашему методу. По их мнению, если метод не вписывался в их теоретическую модель, он, разумеется, ничего не давал. Тот факт, что студенты проходят психотерапию и потом творчески работают с пациентами, казался таким теоретикам случайностью. Горькая пилюля для меня.
Большой удачей был для нас приход Дика Филдера. Он стал психотерапевтом без предварительного изучения теорий психодинамики или психопатологии — просто научился помогать людям. Ничего не зная о защитных механизмах и работе психики, он нашел для понимания психологических проблем свою собственную точку зрения, связанную с его представлениями о работе тела и физиологии. В любой психопатологии он видел попытку исцелиться, как будто не мог допустить, что тело или психика могут сами себе повредить. Шизофрения — это попытка ребенка исцелить семью. Такое стоящее перед психическими нарушениями изменение знака минус на плюс сильно повлияло на мои мысли. Меня все больше и больше захватывало убеждение, что наше профессиональное зрение слишком искажают черные очки, через которые мы смотрим на все. Этим страдает и наша культура, помещающая «плохих» людей в психбольницы. Доктор Филдер первый привел меня к мысли, которая позже продолжала расти и крепнуть во мне: цель психотерапии — очеловечить патологию.
Симптоматика доктора Витакера
Вернемся назад: впервые я стал пациентом психотерапевта во время занятий детской психиатрией. Тогда я открыл, что внутри меня находится больше всяких интересных вещей, чем я сам замечаю. Потом в Окридже я решил стать пациентом команды ко-терапевтов. Это продолжалось год, потом перерыв год-другой, затем опять я стал пациентом. Так прошли следующие шесть-восемь лет.
К 1946 году у нас было уже три дочери и сын. Попытка одновременно быть клиницистом и администратором проявила всю мою незрелость. Когда напряжение работы и преподавания возросло, у меня появились разнообразные психосоматические явления: холодный пот, простуда, рвота, понос, часто вынуждающие меня лежать в постели. Прижимаясь к жене, я избавлялся от них, но решил пройти психотерапию, чтобы предупредить новое появление этих симптомов. (Жизнь с нашими детьми убедила нас с Мюриэл, что «безусловное принятие» — «unconditional positive regard» — в нашем мире дают только маленькие дети.) Эти явления продолжали мучить меня пять лет.
Потом я стал лучше понимать, как мои болезненные симптомы связаны с пациентами. Все это многообразие — кишечные спазмы, голод, чувство переполнения мочевого пузыря, насморк, «гусиная кожа», му-рашки и зуд, вдруг охватывающий полтела или одну руку или ногу, хождение взад-вперед по кабинету и, наконец, полностью обескураживающая меня самого особенность внезапно погружаться в сон в присутствии пациента. Раньше последнее казалось мне выражением скуки или желания уйти в себя, и я считал такое поведение неприличным. Но со временем, вдоволь настрадавшись от чувства вины и неуверенности, я стал относиться к моим внезапным приступам сна позитивно. Засыпая, я часто думал о том, что же происходило между мной и пациентом. Соответствие моих снов и терапевтической ситуации убедило меня в том, что это явление — просто способ уйти внутрь себя и найти там интроецированный образ пациента, чтобы потом рассказать ему об этом. И эти образы обычно бывали гораздо сильнее моих левополушарных умственных конструкций.
Приведу пример. У Билла и Мэри была дочь, недавно поступившая в медицинский. Они привели ее к психиатру и потому, что она настойчиво желала этим летом работать в клинике для черных. Дочь сказала, что с отцом она тесно связана, а мать у них в доме — что-то вроде прислуги. Тогда мать обратилась ко мне за психотерапевтической помощью, и я пытался заразить ее вирусом феминизма. Но вирус тогда, в 1953-м, был слабоват и не прививался. В тревоге, озабочен и подавлен, я однажды заснул и увидел во сне большой банкетный стол: двенадцать футов в длину и четыре в ширину, а посреди него стояла огромная серебряная супница. Мать девушки находилась с одной стороны стола и держала в руках большой половник, а ее дочь и муж сидели с другой стороны и ждали, когда им нальют суп в тарелки. Но рука матери была так замотана пластырем, что она никак не могла налить суп в свою тарелку. Я проснулся, рассказал сон, и тут-то мне впервые удалось действительно напасть на ее понимание жизни в стиле мужского шовинизма.
Меж тем у меня появлялись новые симптомы: головные боли, двоилось в глазах, напрягались мышцы шеи. В глазах двоилось, когда я был озабочен тревогами пациента и нашими отношениями. Мои симптомы помогали мне обрести новую свободу быть нежным и опекающим, а также злым и требовательным. Все больше я приходил к убеждению, что взаимоотношения есть причина изменения в психотерапии, а не инсайты или какое-то «безусловное принятие». Я научился не только принимать перенос, но и, по словам Р. Д. Лэйнга, «воплощать проекцию». Когда пациентка начинала видеть во мне материнские качества, я, пользуясь своей интуицией, играл эту роль и усиливал перенос; а затем нарушал правила игры, когда эта роль, в свою очередь, нарушала правила моего личного жизненного пространства. Я старался присоединиться к внутрипсихической семье пациента, а затем индивидуировать оттуда и быть тем, кто я есть на самом деле.
Я то входил в ко-терапию, то выходил из нее — один, потом с женой, с кем-то из детей, снова один — в серии попыток найти побольше самого себя. Я думаю, эта работа никогда не кончится.