В 1940 году главным современным терапевтическим подходом в клинике детской психиатрии было теплое слушание. Мне повезло, что среди персонала находился пожилой социальный работник, которого анализировал Отто Ранк. Поэтому я сразу познакомился с психотерапией в редакции, ориентированной на процесс, поскольку Ранк был первым человеком, понявшим и обратившим внимание других на значимость самого процесса терапии, а не только ее содержания. Меня все больше и больше занимал вопрос, что же производит изменение.
Вот мальчик восьми лет, который совсем перестал говорить после перенесенного в два года коклюша. В течение шести месяцев я встречался с ним раз в неделю, в то время как социальный работник общался с его мамой этажом выше. Мальчик не сказал мне ни слова, но мы играли с ним в футбол во дворе, и он слушал, как я говорю о нем. В конце концов я сдался и решил, что ничем не могу помочь. Мальчик и его мать были расстроены. Я задумывался, не бросить ли психотерапию, и вдруг через три недели получил по телефону известие, что мальчик заговорил!
Другой мальчик, десяти лет, тоже преподал мне важный урок. Когда он впервые появился, озлобленный и сопротивляющийся, то остановился в дверях, глядя куда-то в пространство. Я сказал: «Я доктор, который лечит чувства. Раз тебя привели ко мне, вероятно, у тебя что-то не так с чувствами». Мальчик молчал. Мое происхождение из молчаливого мира Новой Англии помогло мне: я сел и в размышлениях провел остаток часа. Потом сказал ему, что время кончилось, и тот ушел. В следующий раз я поздоровался, и мы просто сидели, или он стоял, а я сидел. Так продолжалось десять недель. После второй недели я перестал и здороваться, просто открывал дверь, чтобы впустить его или выпустить.
А потом из школы позвонила учительница:
— Это вы лечите Джо Зилха?
— Да, — ответил я.
— Я звоню, чтобы рассказать, как он изменился к лучшему. Джо больше не поджигает занавески, не бьет других детей, учится, не показывает мне язык. Как вы этого добились?
Я ей не ответил. Это осталось профессиональной тайной, поскольку я и сам не знал, как сделал это.
Здесь, в клинике, я впервые начал задумываться о том, как же это происходит. Второе полугодие я провел за тщательным изучением своих записей о работе первых шести месяцев; писал, что буду делать в другой раз, что должен был сделать и чего не должен. И понял, что думать о психотерапии почти так же увлекательно, как заниматься терапией. После изучения детской психиатрии мы начали работать в соседней школе для малолетних преступников в Ормсбай Вилидж. Здесь 25 социальных работников занимались с 2600 детьми, направляя некоторых из них ко мне. Я также мог принимать частных пациентов. Одной из первых моих пациенток была четырехлетняя дочь молодого врача. Не имея никакого понятия о ее семье, я занимался один час с девочкой, здороваясь с ее мамой в начале часа и прощаясь с нею в конце, не общался с отцом, да, на самом деле, и с матерью тоже. Я не пытался даже собрать историю проблемы, поскольку это входило в задачи социального работника. Позже мне позвонил отец девочки и сказал, что мое лечение помогло. Изменилась дочка, изменилась жена, да и он сам чувствует себя лучше. Я, конечно, решил, что открыл секрет психотерапии. С тех пор я открыл их еще с дюжину, но каждый раз, как только я их открывал, они растворялись в воздухе.
За три года работы с трудными подростками и отчасти — преподавания в медицинском институте я начал открывать, что такое жесткость. Нежность была мне свойственна, а вот к жесткому обращению с людьми прийти было непросто. Правда, я умел быть жестким с животными на ферме. К счастью, рождение второй дочери дало мне тепло и близость, необходимые для того, чтобы прощать себя, когда приходилось быть слишком профессиональным или твердым в работе с подростками.
Все очевиднее становилось, что студентов-медиков можно поделить на тех, кто не умеет быть нежными, и тех, кто не умеет быть жесткими. Трудно помочь и тем, и другим найти доступ к недостающему качеству. Не понимая в то время, как это связано с моими собственными фантазиями, я открыл радость в работе с преступниками. Их мощь! Мне приходит в голову образ: кадиллак с испорченным рулем. Много силы и мало контроля. (По контрасту, невротиков, которых мы встречали в клинике, можно было сравнить со стареньким фордом, который еле тащится на своих двух цилиндрах.) Оглядываясь на прошлое, я думаю о том, сколько этих подростков угоняло машины просто ради того, чтобы, вернувшись, рассказать об этом мне. У меня никогда не хватало отваги поступить таким образом, и я уверен, что мой энтузиазм по поводу их приключений заставлял ребят снова повторять то же самое для папы с его вытесненным желанием преступить закон, еще до своего первого попадания в наше заведение.
Военные годы: тайна и конспирация Окриджа
В ужасные дни второй мировой войны мы переехали в Окридж в штате Теннеси. Каждый вечер, слушая передачи о бомбежках Лондона, мы гадали, поведет ли Гитлер, разрушающий Англию и уже завоевавший Польшу, Францию, Голландию и Бельгию, свои войска завоевывать Соединенные Штаты. Таинственные визиты в Окридж напоминали Голливудские фильмы: полет на самолете с зашторенными окнами, чтобы никто не выглядывал, потом поездка на машине в темноте, ворота, освещенные прожекторами, вооруженные охранники, — все казалось жутковатым. Кого ни спросишь, тебе убедительно отвечают что-то вроде: «Нет, мы не знаем, чем мы тут занимаемся, но это нечто важное, и необходимо охранять наши секреты». Меня направил сюда детский психиатр, знакомый с моим шефом в Луисвилле. Я знал только, что тут жили около 75 тысяч человек в окрестных домах на нескольких сотнях акров земли и что у них существовало восемь различных служб безопасности. Из-за высокого уровня конспирации нельзя было позвонить даже в соседний дом без специального разрешения.
Мюриэл и я с детьми прожили здесь два года. Это было закрытое общество, со своей школой и больницей. И когда мы позже узнали, что тут производили плутоний для атомной бомбы, то были поражены, хотя могли бы и догадаться. Мой шеф, например, уезжал на испытания в другое место, а вернувшись, рассказал, что ночью слышал сильный взрыв, но не знает, что это было, потому что спал. Тень Гитлера нависала над нами, поэтому было несложно пробудить в нас патриотизм, несмотря даже на то, что мы не знали, что же мы тут делаем.
Несмотря на атмосферу шпиономании, мораль в Окридже была на астрономически высоком уровне. (Часть нашей работы как раз и заключалась в том, чтобы наблюдать и докладывать о моральной обстановке.) Нас охватывало чувство целеустремленности, хотя мы и не знали ничего о цели нашей работы. Там был госпиталь на 300 мест и 150 человек персонала, работающих день и ночь. Каждый из семи психиатров принимал по 20 пациентов в день (получасовое интервью) и наблюдал за десятью госпитализированными с острыми нарушениями. Тут-то я и учился быть жестким. Приходилось сражаться с ветеранами войны, у которых появлялись острые психотические приступы. Это было страшно.
Я совершил важное открытие в области психопатологии и психотерапии, и произошло это довольно-таки необычным путем. Ко мне должен был прийти Генри, госпитализированный по поводу мании. А я только что закончил работать с пятилетним мальчиком. С ним я проводил игровую терапию, используя бутылочку с теплым молоком в качестве средства для регрессии. Бутылочка осталась на столе. Маниакальный пациент вошел, уставился на бутылочку и вдруг начал ее по-младенчески сосать. Разумеется, на другой день теплое молоко для него было приготовлено заранее. За двенадцать дней такого интенсивного кормления он полностью вышел из состояния своей мании, а я снова решил, что открыл секрет психотерапии! И последующие три-четыре года я так кормил почти всех своих пациентов: мужчин, женщин, детей, невротиков, психотиков, психопатов и алкоголиков с большой пользой для них, если не сказать — с успехом. Лишь потом я вдруг осознал, что подобная техника была нужна не столько пациентам, сколько самому терапевту. Я учился материнству, а когда утвердился в этом качестве, можно было перестать пользоваться самой техникой.