На барахолке города торговали всем. Положительно всем. Нелепость цен была невероятной. Один и тот же предмет можно было купить и за сто рублей и за десять. Продавали, перепродавали краденое, награбленное, брошенное и найденное или снятое с себя для очередного пития-забытья. Было множество дешевых вещей. Беженцы, распродаваясь, не вымогали цену. Задача Маврикия и Виктора состояла в том, чтобы купить теплые вещи по возможности дешевле и обязательно без вшей. Или уж с меньшей вероятностью их наличия.
На рынке Маврикий увидел человека, с которым так боялся встретиться. А тут Маврикий подошел к нему и сказал:
— Здравствуй, дядя Сидор!
Сидор Петрович, всмотревшись в лицо остановившего его племянника, обрадованно воскликнул:
— Ты?! Андреич!
— Я! А что ты тут делаешь?
— А я чего не надо сбываю… Ложки вот. Сапоги Герасины.
Маврикию очень хотелось спросить, как они, едучи на тихоходной барже, обогнали их катер. Спросить так было нельзя. Вопрос был задан короче и проще:
— Как вы здесь очутились?
— А когда холодать начало, мы бросили баржу с беженцами, на пароход переселились, чтобы в лед не вмерзнуть. Да и боялись, что своих в Омске не застанем. Да что же мы здесь об этом толкуем. Выйдем.
— Выйдем.
Вышли. Вместе с дядей и племянником пошел и Виктор. Было видно, что дядю бояться теперь нечего. Жалкий, несчастный, постаревший Сидор Петрович жаловался на брата, на младшего сына, на бога и на весь мир. О старшем сыне он упомянул вскользь и, кажется, был благодарен богу за то, что сын умер от тифа и уплыл вниз по реке. Младшего, Тишу, он, проклиная, называл перевертышем. Тиша ушел к красным в Усть-Ишиме. Ушел и сказал:
«Хватит!»
— Бросил меня и брат, преисподняя и неворотимая ему, — жаловался, всхлипывая, Сидор Петрович. — Он не схотел меня взять и сбег с бритым аптекарем. Я молил его Христом-богом, а он, Каин, сунул мне пачку этих дохлых денег, и только я его и видел.
Сколько мог, неродной племянник утешил неродного дядю и посоветовал ему осесть где-то под городом в деревне, а потом вернуться в Омутиху.
Эти слова привели в бешенство Сидора Петровича.
— И ты мне велишь вернуться к ним, красная бомба… Да я тебя живьем… — Задыхаясь, он бросился на Маврикия.
Виктор отстранил Сидора Петровича легким ударом и, раскланявшись с ним, увел Толлина.
V
Давно, кажется, еще на Туре, Виктор Гоголев пытался начинать какой-то очень важный разговор и каждый раз откладывал его, или боясь чего-то или считая несвоевременным. А сейчас, видимо, пришло время, и он сказал Толлину:
— Теперь, когда я решил окончательно и бесповоротно, как мне быть дальше, я хочу, спасаясь, спасти и тебя. Но прежде ты должен представить, что ждет тебя здесь. Омску быть белым осталось очень немного дней. Мы должны будем или скрываться, или признаться. То и другое опасно для нас. Поймав, скрывающегося расстреливают. Раскаяньям чаще всего не верят и всегда считают, что раскаявшийся признался в меньшем, чтобы скрыть большее. Ну, кто нам поверит. Мавр, что мы, горя самыми святыми чувствами любви к народу, к России, были обмануты шайкой Вахтерова. Я тоже, как и ты, никого не убил за свою жизнь, но Вахтерова я бы мог убить, зарубить и даже, мне кажется, удушить. Он сломал столько жизней и мою жизнь.
— И уж конечно — мою, — еле слышно прошептал Маврикий, озираючись: не слышит ли кто их здесь, в опустевшем парке.
— Положим, Мавр, если мы вернемся в Мильву, нас могут и простить, потому что вины за нами никакой нет, но мы навсегда останемся с изъянцем. Нам всегда предпочтут других, может быть и менее способных. Это так. Я понял это давно. Меня не приняли в Союз рабочей молодежи. Твой друг, Илья Киршбаум, сказал, что я буржуйский сынок. Сказал он потому, что у моего отца большой двухэтажный дом. И что мой отец барин, потому что он инженер. А инженеры были все господа. Но ведь я-то не господин и не барин. У меня нет и не будет дома. Я почувствовал себя большевиком, пришел в Союз молодежи. Это тогда. До мильвенского восстания. А что будет теперь? Я не хочу, Мавр, быть человеком второго сорта только потому, что я сын барина. Я не хочу, чтобы меня наказывали всю жизнь за то, что я однажды ошибся и сам исправил свою ошибку, исправил, когда другие углубляли свои заблуждения.
— И что же ты думаешь делать теперь?
— Здесь нам не жить. Мавр.
— А где же нам жить?
— Мало ли стран на земном шаре?
— А как же матери? Как же родные? — Он хотел сказать, «как же тетя Катя», но постеснялся быть сентиментальным.
Было видно, что Виктором продумано все и нет вопроса, на который у него не найдется ответа.
— Матерям будет трудно. И особенно трудно будет твоей тете Кате. Но легче ли будет им видеть нас несчастными?.. Я не говорю худшего. Легче ли им будет потерять нас?.. Или представим лучшее… Легче ли будет им видеть нас полусчастливыми?.. А если легче, если им легче будет видеть нас зажатыми, ущемленными, но при себе… Значит, они эгоисты, собственники, значит, они не стоят того, чтобы мы считались с ними. Ты видишь. Мавр, — сердечно и просто сказал Виктор, — у тебя нет и не может найтись и бесконечно малой доли логического возражения.
— А Мильва?
— Что Мильва? Какую она играет роль?
— Ты что? Как можно, Виктор, покинуть землю, на которой стоит Мильва! Понимаешь, Мильва!
— Ну, зачем же, Мавр, так драматически… Так возвышенно. В мире тысячи Мильв…
— Но у каждого — своя. И одна.
— Это верно, Мавр. Но можно ли жертвовать собой ради… Я тебя, впрочем, не уговариваю. Ты сам хозяин своей жизни. Только я тебя прошу подумать серьезно. Я ведь не просто так приглашаю тебя за компанию. Я хочу тебе самого хорошего… Потому что еще тогда, во втором классе церковной школы, когда ты рассказывал сказку про пьяного чижика и про заблудившуюся во множестве проводов телеграмму, я почувствовал, что ты очень хороший, очень, ну… ну, что ли, одаренный, хотя и очень разболтанный человек, и тебе нельзя погубить себя, ты не имеешь на это права… Я сказал все, что хотел. Все, что я был обязан тебе сказать. Думай и решай.
И Маврикий стал думать.
В парке было так холодно и так пустынно. Пустел и шумный Омск. Все это сгущало картины предстоящего одиночества. Положим, везде люди, но какие? Виктор-то свой человек, а остальные-то просто люди.
Бежать вовсе не так трудно. Даже совсем просто. Это верная жизнь. А оставаясь тут…
— Виктор, давай купим маленькую бутылку водки…
VI
Жизнь в Мильве с трудом, но восстанавливалась. Жили впроголодь, но каждый день приносил если не улучшения, то новые надежды на улучшение. Мятежная авантюра Вахтерова, месяцы колчаковщины вспоминались как страшное видение, которое никогда, ни при каких обстоятельствах не повторится в Мильве. Через страдания и унижения, по ножам и терниям вернулись многие мильвенцы к тому же, от чего ушли.
Завод не работал, но начинал работать. Небывалый энтузиазм рабочих, непрекращающиеся субботники восстанавливали и преображали цехи. Расширенный электрический цех позволил хотя и весьма ограниченно, но все же дать свет в дома рабочих. Это были первые ласточки, первые лампочки грядущей электрификации страны.
Фронты гражданской войны требовали снарядов и патронов. Заработал старый снарядный цех и новое патронное отделение. Неполную неделю, но все же начинал действовать цех, еще не получивший названия, в котором производились металлические изделия для скорого сбыта в самой Мильве. Завод управлялся тройкой, в которую вошли Артемий Гаврилович Кулемин, Григорий Савельевич Киршбаум и вернувшийся на завод отец Виктора — Петр Алексеевич Гоголев.
Если бы знал Виктор, кем назначен его отец, как отнеслись к его чистосердечному признанию заблуждений и к его обещанию отдать всего себя восстановлению родного завода… Инженер-универсал Гоголев, уважаемый в заводе человек, не скрыл в разговоре с Кулеминым о своем былом намерении покинуть родину и бежать за границу.