— А ты кто теперь, Маврик? — спросил робко Сухариков.
— Я кто? Я в штабе армии, — ответил Толлин, прикладывая руку в добротной варежке к виску, простился по-военному: — Имею честь.
Сухариков постоял в раздумье, постучал ботинком о ботинок, затем, убедившись, что никто не смотрит на него, воровато побежал за линию железной дороги. Ему очень хотелось остаться живым. Очень. И ему, столько повидавшему, теперь ничего не стоило раздеть мертвого, которому не нужна одежда, а для него теперь, для живого Сухарикова, одежда — это все.
Прикинув рост, ширину плечей, Сухариков принялся раздевать не узнанного им мильвенского палача Шитикова-Саламандру. И уж конечно Сухариков не мог узнать другого мертвеца, Павла Ивановича Саженцева, так счастливо ускользавшего из когтей смерти и нашедшего здесь бесславную гибель. Как-никак, а все же агент и следователь жандармского управления, подававший большие надежды, были связаны до самой смерти давними узами «рыцарей темноты».
Там же в стороне, на большом пепелище костра, находились останки Сидора Петровича Непрелова и набор металлических формочек для расфасовки сливочного масла с изображением тучной коровы и фамилией владельцев фермы.
Лишившись возможности пробираться дальше, Непрелов вместе с другими беженцами и дезертирами пошел греться к костру. В пламени, как всегда, появился Михаил Иванович Шадрин. Он манил к себе Сидора Петровича, протягивая к нему красные, огненные руки. Непрелов был уже не в себе. Еще в Омске после расставания с братом помутился его рассудок. И он, к удивлению греющихся у огромного костра, в котором горели старые шпалы, кинулся в пламя, угрожая кому-то обнаженным кинжалом.
С трудом раздевая Саламандру, Сухариков не замечал следов наведывавшихся сюда ночью волков, которые и теперь сидели, облизываясь по-собачьи, в березовом перелеске, дожидаясь, когда кончится короткий голодный зимний день и начнется долгая лакомая ночь.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
ПЕРВАЯ ГЛАВА
I
От города Татарска до Славгорода пролегает новая железная дорога, которая потом пойдет дальше, а теперь пока это ветка-тупик, и на этой ветке не встретишь и по злому произволу судьбы знакомого мильвенца. А места здесь хлебные, мясные, рыбные, масляные — богатые места. Только жаль, что нет в этих местах ни сосны, ни елочки. Равнина, равнина, бескрайняя снежная равнина, оживляемая кое-где березовыми перелесками, не больше старой непреловской пасеки в Омутихе.
Селения редки. Деревянных домов очень мало, все больше дерновые из пласта и саманные из больших глиносоломенных сырцовых кирпичей, а церквей и совсем не видно. Зато ветряных мельниц тут как нигде. Высокие, обшитые тесом, похожие на башни, и маленькие, как избушки яги-ягишны на курьих ножках. По пять, десять мельниц возле маленькой деревеньки. И не стоят, а машут крыльями. Значит, есть что молоть. Да и вообще видно, что хлеб здесь едят не оглядываясь.
Пожилой мужик в хорошем черном тулупе, ехавший в одной теплушке с Маврикием, спросил:
— Хошь?
— Хочу, — ответил Маврик и взял из рук незнакомого чернобородого крестьянина половину калача, отогретого на вагонной чугунной печке-«буржуйке».
Серовато-белый пшеничный калач был пышен, ароматен и свеж. Маврикий потом вдолге узнает секрет свежести этих калачей. Их можно сравнить только с теплыми французскими булками, которые когда-то продавались в гимназии. Маврикий с таким восторженным наслаждением ел калач маленькими кусочками, боясь, что съест все и исчезнет очарование. Заметив это, чернобородый мужик сказал:
— Да ты не робей, паря, за обе щеки ешь. Гляди, сколь их. Мы еще пару расталим на тепле. Не везти же мне их домой.
К калачу был придан кусок вареной баранины, которую тоже нужно было прежде «расталить на тепле», а потом есть. И тоже за обе щеки. Кусок был такой, что в Мильве им насытилась бы немалая семья.
Разговорившись с мужиком, который велел себя звать Кузьмой, Маврикий выяснил, что «в этих местах всего хватает, окромя счетных писарей».
Маврикий понял, о каких «счетных писарях» идет речь, и осторожно узнал, где именно нужда в таких писарях. Кузьма ответил:
— А хоть бы и у нас. — И тут же спросил: — А вы к этому не касательны?
— Почему же не касателен. Касателен. Зачем-то девять лет учили.
— Тогда, может, сторгуемся. Мешок пшеницы в месяц и два куля крупной рыбы, а если чебаком — то можно и четыре.
— А кто вы такой? — так же прямо спросил Маврик.
— А мы артельный башлык, то есть голова невода. Жить можно у меня. А не поглянется — в каком другом доме. Но при мне-то бы лучше. Спать — где пожелаешь. В рот глядеть не будем. Стирка, катка, глажка готовые. Старшая без дела сидит, и у младшей руки не отвалятся. Думай, парень. А ежели не по ндраву будет у нас, так разве кто тебя неволит. Мешок за плечи — и путь тебе дорога на все четыре стороны.
— Вы правы. Уйти я всегда могу… Попробую.
На станции Кузьму ожидала пара маленьких сибирских лошадок, запряженных гусем. У Кузьмы оказалось отчество Севастьянович. Так назвал его приехавший за ним парень с очень красивым лицом.
— Гость, — указал на Маврикия Кузьма Севастьянович. — Может, приживется. Поехали, ваша честь. До нас тут рукой подать, и двадцати верст не будет.
Маленькие лошадки помчали складненькую, уютную кошевку очень быстро. На бегу они стали еще ниже. Чуть ли не как волки. Невольно вспомнился пермский конек Арлекин.
— А дороги ли у вас лошади? — вдруг спросил Маврик.
— Да кто их знает. Мешков по пять, наверно, за таких возьмут. А если кормов мало, то и по четыре укупишь. Ты, видать, хозяйственный господин.
— Нет, я просто так, Кузьма Севастьянович.
— И обходительный, никак. Н-на тулуп. Я уж нагрелся. Мне и в одной шубе жарко.
II
Двадцать верст показались очень короткими. Может быть, потому, что по замерзшему бескрайнему озеру дорога была ровна и пряма.
— Вот и наш Щучий остров. Семь домов, девять бань, три молельни, — опять заговорил Кузьма. — Мы еще при царе кумынией жили, только без товарищев. И теперь кумынией живем. Невесту или случится жениха брать в дом — и то на обчем сходе обчества голосуем. Ей-пра. Вот увидишь, какие мы кумынистые.
Шутил или не шутил он, не разберешь. Но дом Кузьмы Севастьяновича и его семья понравились с первого взгляда. Маврикия не спросили ни о чем. Глава семьи не представил приезжего. Достаточно было того, что его привез хозяин дома. И жена Кузьмы — воплощение здоровья и приветливости, женщина лет под сорок, и дочери принялись раздевать Маврикия, обметать веничком снег с его валенок, приглашать в горницу, к печке-голландке, предлагать «стакашек горяченького чайкю, а ежели будет желательно, то и чево другова покрепше».
— Вот ваше сенаторство-губернаторство, — весело кивнул на дочерей Кузьма Севастьянович, — одна невеста, другая солдатская вдова. Любую сватай.
Дочери в очень длинных юбках, какие носят омутихинские девчонки, но сшитых, как и кофты, из хорошей материи, весело запрыгали.
— Тять, а как женишка звать?
— Звать его так, что и не выговоришь. Говорит, что крещен так, и в святцах будто бы его имя есть. Мавридей!
— Мое имя не Мавридей, а Маврикий!
— Значит, Мавруша, — сказала старшая. — На берегу тоже такое имя есть у попова сына.
— Вон как оно… Так бы и надо сразу, Мавруша. Тогда бы и опасаться нечего, что нехристь.
— Пойдем, Мавруша, руки мыть, — предложила младшая. — Я тебе чистый рукотертик принесу. Весь петушками вышит да уточками расшит. Пойдем.
Она подвела его к большой, тоже, как и все в этом доме, ухоженной лохани и сама стала лить ему на руки из медного луженного внутри ковша.
— Чище мой. Мыло хорошее. Духовитое. Слышь, как мятой отдает.
Было видно, что эти по внешнему виду старомодные девушки очень свободно чувствуют себя. Кузьма Севастьянович действительно не стеснял своих дочерей, которые очень любили его. Сейчас они были так благодарны ему за то, что, вернувшись из города, он привез им на этот раз хороший живой подарок. Не шаль, не ботинки со скрипом, не алое сукно на выездные шубейки и не расписные ларцы… Это все есть. Есть даже швейная машина, у которой ногами можно вертеть колесо и шить. Это все ничто. Мертвые дары. А это живой человек. Парень в доме. И кудри из кольца в кольцо, а лицо… Цесаревич Алексей, только постарше.