Это первый бой, который видели Маврикий и Виктор.
Поднявшись выше Усть-Ишима, никем не задержанный и не окликнутый катер запасся сухими березовыми дровами и двинулся дальше.
Иртышская флотилия осталась позади. На катере не знали, что с барж на пароходы поступали тревожные вести о начавшейся эпидемии тифа.
Первой жертвой эпидемии на барже был отец протоиерей Калужников. Сразу же возник вопрос, где хоронить и как хоронить. Останавливаться, высаживаться на берег и предавать тело земле значило рисковать пассажирами. И без того с берегов грозили дубинами, вилами, а иногда пускали и свинцовую певунью.
Герасим Петрович, начальствуя на барже, объяснил положение дел и приказал прочитать над отцом протоиереем находящемуся на барже семинаристу нужные молитвы, а затем тело, завернутое в белые простыни и обвязанное бечевками, предать воде, как это делают на море.
Моряки, предавая умершего воде, обычно привязывали колосник, и тело сразу же исчезало в пучине моря, а отец протоиерей поплыл, покачиваясь на волнах, вниз по течению.
Не из приятных было провожание протоиерея в последний путь, но все же люди, жадные до зрелищ, стояли на корме баржи, обсуждая, доплывет ли отец протоиерей до Тобольска или станет чьей-нибудь пищей. Если да, то чьей именно.
Выяснявшие этот вопрос, в частности веселый тобольский рыбопромышленник и его молодая супруга, не знали, что и они тоже тем же путем и способом поплывут к родному городу, не достигнув его.
Королева тифозная вошь теперь была страшнее выстрелов с берега. С ней боролись, а она, сидя в густой купеческой бороде или в роскошных волосах красотки, таила в своем укусе опаснейшую из бед этого времени.
III
Давно позади приятный гостеприимный деревянный город Тара. Хороший, уютный, с широкими улицами, он будто создан богиней по имени Тишина.
Маврикий вывез из Тары листовку. Он подобрал ее, валявшуюся на улице. Листовка была озаглавлена:
«ИЗ ПИСЬМА В. И. ЛЕНИНА К РАБОЧИМ И КРЕСТЬЯНАМ ПО ПОВОДУ ПОБЕДЫ НАД КОЛЧАКОМ».
Листовку Толлин первый раз прочитал еще в Таре на улице. Ее невозможно было не прочитать. Потому что в ней, обращенной к крестьянам, говорилось и о Толлине. И Толлин, читая, будто слышал ленинский голос и видел его лицо, проступающее сквозь строки:
«Чтобы уничтожить Колчака и колчаковщину, чтобы не дать им подняться вновь, надо всем крестьянам без колебаний сделать выбор в пользу рабочего государства. Крестьян пугают (особенно меньшевики и «эсеры», все, даже «левые» из них) пугалом «диктатуры одной партии», партии большевиков-коммунистов.
На примере Колчака крестьяне научились не бояться пугала.
Либо диктатура (т. е. железная власть) помещиков и капиталистов, либо диктатура рабочего класса».
Эти слова, перечитываемые на катере, обращенные ко всем или ко многим, не имели прямого отношения к Маврикию, но далее говорилось Толлину и о Толлине. Далее говорилось о таких, как он. Будто Владимир Ильич заглянул в него и увидел построенное там идеальное «государство без государства», без диктатуры и принуждения. И об этом в листовке говорилось весьма определенно:
«Средины нет. О средине мечтают попусту барчата, интеллигентики, господчики, плохо учившиеся по плохим книжкам. Нигде в мире средины нет и быть не может».
«Либо диктатура буржуазии (прикрытая пышными эсеровскими и меньшевистскими фразами о народовластии, учредилке, свободах и прочее), либо диктатура пролетариата. Кто не научился этому из истории всего XIX века, тот — безнадежный идиот».
Легко ли Маврикию считать себя заслуживающим этого определения, да еще усиленного словом «безнадежный». Легко ли считать себя «пособником Колчака»? А в листовке Ленин прямо говорит: «Мечтатели о средине — пособники Колчака».
Какой же Маврикий пособник Колчака, если он ненавидит его и радуется гибели его армии, которая откровенно борется за восстановление царизма, а с ним за возвращение капиталистов и помещиков.
Оставаясь с листовкой один на один и перечитывая ее, Маврикий чувствовал, как в нем, внутри него постепенно расшатывались основы представлений и убеждений, основы всего того, что Валерий Всеволодович называл мировоззрением. И это мировоззрение не было придумано или построено искусственно, оно — как зрение, слух, обоняние. Не видит же он голубое зеленым, не путает же он шумы с мелодией, и не принимает же он дурные запахи за хорошие. Он жил в мире незыблемых истин. А теперь вдруг все заколебалось, самое святое в нем подвергалось сомнению, и он неожиданно для себя оказался в разряде идиотов.
Медленно проходили иртышские ступенчатые берега. Не замечал их Маврикий, механически поворачивая штурвал. Ему трудно было отказаться от самого себя, но еще труднее возразить листовке, с которой так недвусмысленно насмешливо смотрел Владимир Ильич. Он, конечно, недоволен Маврикием. Да и Маврикий недоволен собой. Сейчас ему так хотелось, чтобы тифозная вошь насмерть укусила Вахтерова. Он ненавидел всю его банду, но все равно для него невозможно согласиться с этим: «либо—либо», либо диктатура буржуазии, либо — пролетариата. Должно же что-то быть между полюсами, пусть не середина, но какое-то такое нечто, промежуточное.
У Маврикия очень уставала и тяжелела голова. Ему так хотелось быть правым. Хотя бы в чем-то.
Он спрятал листовку в маленький бумажничек вместе с метрической выписью на фамилию деда. Хватит. Время покажет. Скоро уже Омск — конец пути и, наверно, конец многому другому.
Так хотелось вымыться в бане… Вымыться до костей, до позвоночника.
IV
Последние версты пути шли на керосине. Не пропадать же ему. Подливали через медную трубочку и воронку в горящие дрова, и катер, густо дымя, заметно прибавлял ход.
Всесвятский попросил капитана пристать на часок к деревушке перед Омском. Он показал дом, в котором жил друг претендента на русский престол, министр двора его величества короля Георга Четвертого. Уйдя, претендент захватил с собой маленький чемодан, в котором находились ценности, деньги и документы, оставив большой чемодан, в котором не было ничего. Штурман и теперь верил, что покинувший катер вернется. Толлин и Гоголев могли бы объяснить, почему претендент не вернется, но для этого слишком много нужно было рассказывать.
Прождав часа три сбежавшего, Маврикий сказал:
— Наверно, министр ему предложил убежище в Англии, не пожелав сообщить об этом нам.
— Вернее всего, вернее всего, — таинственно произнес простоватенький штурман и дал полный в Омск.
В это время года, когда по реке в самые ближайшие дни должно поплыть сало, трудно продать катер. Но в верховьях Иртыша зима приходит позднее. Может быть, кто-то из беженцев захочет податься в далекие степные места или дальше по Иртышу до Китая.
В Омске кочегары получили расчет и оставили катер. Поселились на окраине города. В континентальном Омске зима наступает осенью. Вспоминая прошлую закамскую зиму, друзья начали свои покупки с полушубков.
Омерзительную картину представлял собою Омск на рубеже осени и зимы 1919 года. Вавилон. Колчак и его правительство словно вывернули все пороки бросаемых здесь верховным правителем, веривших в него и надеявшихся восстановить потерянное в Октябре 1917 года.
Здесь собралась буржуазия всех отраслей, родов и оттенков. И каждый хотел выжить. А выжить можно было, только проскочив по узенькой ниточке железной дороги на Восток, к океану. А как?
Хорошо у кого есть что дать. На бумажные колчаковские деньги и не смотрят. И если берут их, то на текущие, рыночные расходы.
Непрелов и Мерцаев проскочили. У них было что дать. Особенно у Непрелова. Он похоронил Музочку Шишигину и взял у нее остальное, зашитое для маскировки в плюшевого медвежонка, который был ей мил с детства. Простая, наивная, а вместе с тем неожиданная хитрость. Герасим Петрович распорол медвежонка. Не пропадать же золотым золотникам и сверкающим каратам. Его счастье. Такова судьба.
Черным чревом города был теперь рынок. Впрочем, не один. На всех улицах шла купля-продажа.