Поняли? Поняли, гады?!
Кто именно «гады», которые «поняли», – уточнять не надо. Это все сразу, в диапазоне от начальства (вообще-то своего, классово близкого, иногда даже любимого) – до всяких там Германий, которые теперь живут лучше нас. До всяких там Штатов, которые смеют нас учить и нами пренебрегать. Да, мы плохо одеты, бедны, наша единственная радость – смотреть фигурное катание по телевизору (Смирнов прицельно точен в деталях); наши дети нас не понимают и не замечают, мы болеем и умираем, у нас нет денег. Но мы! Мы вас!! Мы всех!!! Это не выражается в официальных клише «спасли Европу» или «остановили фашизм», это не сводится к победе в войне, – это последняя манифестация человеческого достоинства: да, все так, – а мы все-таки!
Когда что-то подобное орут гопники из числа футбольных болельщиков – это отвратительно. Но когда это поют ветераны, имеющие на это право, – тут что-то корневое, родное и прекрасное. Тем более что всякая русская победа мгновенно обесценивается – ее крадут либо свои, либо чужие; насладиться ее результатами почти никогда не получается, а рассчитывать на благодарность Европы вообще смешно – она нас не любит и не полюбит никогда. А вот тем не менее. Назло всему. Победители.
Так эта песня прозвучала, в такой попала контекст – и это манифестирует. Содержание ее здесь неважно, оно и должно быть, в сущности, никаким, – иначе символ не будет всеобщим, единым для всех. Но только Окуджаве и по силам так выстроить классические, в сущности, штампы, – чтобы они воспринимались как родные.
Что касается окопных песен, то их сохранилось мало. И что в них поражает – так это обилие цитат из культуры государственной, официальной: это чаще всего обработки профессиональных песен с героическими либо неприличными вариациями. «По полю танки грохотали» – танкистская переделка шахтерской песни «Коногон» из «Большой жизни», Богословский – Ласкин. Существовали, помимо танкистского, авиационный, десантный, партизанский и другие варианты; по части ложных красивостей народная песня значительно превосходит профессиональную. «Четыре трупа возле танка дополнят утренний пейзаж». «Судьбы я вызов принимаю с ее пожатием руки». Да и вообще это заблуждение – будто народ так уж любит петь горькую правду. Народу надо, чтобы было красивше, чтобы грязный, тяжкий и смертельно опасный труд войны был подан как можно торжественней. Заметьте, что и в большинстве блатных песен преобладают героические и лирические штампы, и часто эти дешевые клише поднимаются до высокой лирики – «и не найдут моей могилы твои пунцовые цветы». Или знаменитое – «машины не ходят туда, бредут, спотыкаясь, олени». Массовой популярности среди ветеранов не получили ни «Простите пехоте», ни «Ах, война, она не год еще протянет», ни даже «Старая солдатская песня» – ни один из тех окуджавовских шедевров, с которыми связана дегероизация войны, где сказана печальная правда о ней. «Заманчива должность твоя», пехота «неразумна» – нет, нет, нехорошо! Должность почетна, героична, пехота ве-ли-ко-леп-на, она царица полей! Она, а не кукуруза! А всенародную славу принесла ему песня «До свидания, мальчики» – в которой как раз содержится гордый отпор всяким сплетникам: «Мы сведем с ними счеты потом». «Греха перед пулями нет» – как будет позднее сказано в «Отраде», все-таки недостаточно героической для массовости. Народ любит петь о своем подвиге, и чем клишированней – тем лучше; но должны в этой песне быть нота горечи, привкус поражения, наше общее всенародное гордое универсальное неизменное «Мы! Мы! Всему вопреки!».
Этому требованию – а никак не «окопности», «правдивости» и аутентичности – песня Окуджавы соответствует вполне, потому что и он, со своим полулегальным положением в литературе, долгим опытом выживания и полунищеты, мог подписаться под этими словами. Доброволец. Ветеран. Ранен. А обе попытки рассказать о войне так, как хотелось, – разруганы и запрещены: «Школяр» не переиздается, «Женю, Женечку и „катюшу“» не показывают, выступать не дают, печатать не рекомендовано, прорабатывают за любую подпись под самым невинным письмом в защиту другого ни в чем не повинного интеллигента. И вся гордость.
Мы уже говорили о фольклорном механизме отбора в его песнях: он вспомнил «Яблоки» – не самое известное и даже не самое удачное свое стихотворение, вспомнил «пятую, десятую, горькую десантную», – и оттуда постепенно выросла новая вещь. Содержания в строгом смысле нет – есть набор фронтовых примет, без которых не обходится почти ни одна военная песня: над нашей Родиною дым, сигнальная ракета, пулемет, почта полевая, нам нужна одна Победа, мы за ценой не постоим. Что эту песню не могли петь в окопах – ясно: она могла быть сочинена только в конце войны, когда десятый наш десантный батальон уже у вражеских ворот. Соответственно и три периода, описанные в трех куплетах, – сначала Сталинград, приказ «Ни шагу назад» («Врастаем в землю тут»), потом стремительное наступление сорок четвертого, когда, случалось, за осень проходили по 600 километров, и, наконец, вражеские ворота, такие, брат, дела. Но, как всегда у Окуджавы, среди этих подчеркнуто общих, почти стершихся от частого употребления реалий, – две строки, вспышка мгновенного отрезвления:
Когда-нибудь мы вспомним это —
И не поверится самим.
Те, кто выжил, смотрели в будущее – и себя там не видели. Они в него не помещались, как рыбка-бананка у Сэлинджера. Прежняя жизнь была тесна, на новую мало кто надеялся. Это тема трех стихотворений Окуджавы – «До свиданья, сыны», «Ночь после войны» и вот «Белорусский вокзал». Что будет-то? А будет, что мы посмотрим оттуда – и не узнаем себя: богатыри, не мы. Неужели это останется главным?!
Сходную мысль выразил Сергей Наровчатов в одном из немногих поздних стихотворений, в которых чувствуется еще его живой и чистый голос: это, кстати, тот же семидесятый год:
Не будет ничего тошнее,
Живи еще хоть сотню лет,
Чем эта мокрая траншея,
Чем этот серенький рассвет.
Стою в намокшей плащ-палатке,
Надвинув каску на глаза,
Ругая всласть и без оглядки
Все то, что можно и нельзя.
Сегодня лопнуло терпенье,
Осточертел проклятый дождь, —
Пока поднимут в наступленье,
До ручки, кажется, дойдешь.
Ведь как-никак мы в сорок пятом,
Победа – вот она! Видна!
Выходит срок служить солдатам,
А лишь окончится война,
Тогда-то главное случится!..
И мне, мальчишке, невдомек,
Что ничего не приключится,
Чего б я лучше делать смог.
Что ни главнее, ни важнее
Я не увижу в сотню лет,
Чем эта мокрая траншея,
Чем этот серенький рассвет.
И сколь бы ни был печален собственный фронтовой опыт Окуджавы – он мог испытывать это общее чувство: неужели от них, от поколения 1924 года, из которого каждый четвертый остался навеки девятнадцатилетним, – только тогда и зависело что-то?
Потом, когда ветераны на всех его концертах требовали «Белорусский вокзал», – он отказывался: подбор сложный, не могу; но тогда, в семидесятом, когда литературная его судьба висела на волоске, он вполне мог ощущать себя одним из тех, из них, собравшихся в крошечной комнатке бывшей фронтовой медсестры, той медсестры Марии.