А история с табличками была, пожалуй, даже серьезней, чем календарная. Я спрятал две таблички в коробку с саванами. Неувязка с ними приключилась летом, когда Крабрак был в отпуске. Граббери поручил мне заказать табличку для гроба методистского священника, и я, думая о чем-то своем, написал на заказе граверу имя священника и по-латыни — «Да покоится в мире», так что методист при жизни стал у меня после смерти католиком. А с новой табличкой я к похоронам не успел. По счастью, Граббери и родственники покойника не заметили, что хоронят безымянный гроб, ну а мне не оставалось ничего другого, как спрятать обе таблички в подвале конторы. Меня потом не раз мучило тревожное подозрение, что я совершил смертный грех… Но как, спрашивается, исхитрился пронюхать про таблички Крабрак?
— А вам придется что-нибудь об этом сказать, Сайрус. Думается, что без удовлетворительного разъяснения мы просто не сможем вас отпустить. Просто не сможем, Сайрус.
Я не понял, знает ли он, где спрятаны таблички. Возможно, ему было известно, только что гроб священника так и остался безымянным. Мне после похорон еще долго мерещилась жуткая картина эксгумации трупа. А сейчас я подумал, что, когда он меня отпустит, надо будет обязательно заглянуть в подвал и сунуть таблички под джемпер.
— Я готов извиниться, если из-за меня случилась какая-нибудь неловкость.
— Извиниться? Вы говорите — извиниться? — Крабрак возмущенно фыркнул и разразился одной из своих напыщенных тирад. — Извиниться, Сайрус, легче всего, а мы хотели бы услышать, как вы намерены исправить положение. Ведь я по вашей милости буду выглядеть круглым идиотом, если родственники покойного узнают об этой истории. А если узнает советник Граббери? (Ага, значит, он укрывает меня от Граббери, на мгновение приободрившись, решил я.) Думается, что вы слишком часто валяете дурака, Сайрус. Здесь у нас не цирк, а похоронная контора!
Я чувствовал, что во мне вскипает разрушительная, обессиливающая злость. Чего он от меня хочет? Чтоб я покаялся? Чтобы проработал тут еще год, искупая грехи? Чтобы заплатил за календари и таблички? Чтоб восстановил репутацию их вшивой конторы?..
Крабрак опять заглянул в папку, и мне почудилось, что у него там хранится полный список моих преступлений. Я бы не удивился, если б он принялся их зачитывать, начиная каждый пункт с казенной фразы: «В нарушение Британского законодательства…»
— Да-да, тут слишком часто в последнее время валяли дурака, — продолжал он. — Но теперь мы это исправим. Вспомните, Сайрус, что вы, например, так и не написали заказанные вам стихи. Так и не написали, Сайрус.
Однажды он застукал нас с Артуром за сочинением в рабочее время нашей очередной песни и, воспользовавшись удобным случаем, потребовал, чтобы мы написали стихи для некролога в «Страхтонском эхе», причем заранее оговорил, что из платы, полученной с родственников покойника, возьмет себе сколько-то процентов как посредник. В результате мы сочинили похабный стишок про Граббери да начало поэмы о Блудене: «Вконец заблудившись на грешной земле, Иосия Блуден попал в небеса…» И стишок и начало поэмы Крабрак наверняка слышал. Я вдруг с облегчением понял, что он уже исчерпал мои главные преступления против конторы и поэтому перешел к мелким грешкам; он, впрочем, мог трепаться часами и о любых мелочах.
— А бумага, на которой вы пишете ваши опусы, тоже недешево обходится фирме.
— Я заплачу за нее, — сказал я.
— Да не об этом речь, — снова вскинулся Крабрак, но тут в приемной зазвонил телефон. Крабрак поднял трубку и ничего, конечно, не услышал, потому что я не переключил коммутатор на его кабинетный телефон, хотя по субботам перед уходом из конторы это должен был делать я. Крабрак раздраженно посмотрел на меня и встал.
— Короче, я должен сказать вам, Сайрус, — заключил он, — должен вам сказать, что в нынешних обстоятельствах мы не можем согласиться на ваш уход. В нынешних обстоятельствах не можем, Сайрус. И не сможем, пока обстоятельства не будут разъяснены и улажены. Вполне вероятно, что нам даже придется прибегнуть к помощи закона, Сайрус, вполне вероятно. — Он вышел из кабинета и поднял трубку телефона в приемной: — Похоронная контора «Крабрак и Граббери».
Я остановился в дверях его кабинета, пытаясь представить себе, как повернется моя жизнь, если они и правда «прибегнут к помощи закона». Крабрак заговорил похоронно слащавым голосом с какой-то скорбящей вдовой, а я стоял и молча смотрел на него из дверного проема. Тогда он прикрыл рукой микрофон и сказал:
— Мы обсудим это после воскресенья.
Я неуверенно подошел к входной двери, взялся за ручку и немного помедлил, но ничего не сказал и вышел за порог. На меня опять напала зевота. Я прислонился к нашей витрине, задыхаясь и жадно ловя ртом воздух. Лоб у меня взмок от испарины, но я был рад, что взял еще один барьер на пути к Лондону. Мне, правда, вспомнилось, что я не спустился в подвал за табличками, но теперь это было не очень-то важно.
Закурив сигарету, я двинулся к Торговой улице, а перенесенный в Амброзию разговор с Крабраком закончил многозначительным предупреждением: «И учтите, уважаемый патрон, что закон строго осуждает клевету».
Но настроение у меня нисколько не улучшилось. Тогда я стал думать о своей амброзийской матушке, которая беспечно сказала: «Да пошли ты его куда подальше, Билли!» — и мне стало немного легче.
Глава шестая
Я пришел домой около половины третьего; матушка была в кухне, и я понял, что она готовится к сценке «Ни минуты покоя» и что за обедом предки ели яичницу с ветчиной — наше традиционное субботнее пиршество, — потому что в раковине лежала скорлупа от яиц. Атмосфера у нас дома была, как обычно, похоронная; бабушка разговаривала сама с собой в гостиной, а отец что-то чинил в гараже — или так ему казалось.
— Ну и как ты скажешь — сколько сейчас времени? — спросила меня матушка, едва я открыл дверь кухни. Мне была хорошо известна моя роль в этой сценке, и я ответил: — Четырнадцать часов двадцать семь минут, мама, но если хочешь, я могу сказать и по-другому. — Мои ответы давно уже стали такими же стандартными, как ее вопросы. Чтоб немного оживить сценку, я добавил: — У меня сегодня был жутко хлопотный день. — Но матушка не признавала нововведений в наших традиционных разговорах.
— А я, значит, по-твоему, только и должна весь день стряпать, стряпать и стряпать, — привычно сказала она, и я с раздражением понял, что сейчас начнется до мельчайших подробностей знакомый мне монолог: я мог бы повторить его вместо матушки. — Ты являешься, когда тебе заблагорассудится, и я должна кормить тебя отдельно от всех, а что у меня нет ни минуты покоя, тебе, конечно, невдомек.
— Покой, мама… — начал я, не зная еще, чем кончу фразу, потому что любая заумная чушь могла сойти у нас дома за глубокомыслие. Но матушка перебила меня:
— Я за все утро ни разу не присела! Если я не заболею… — Но тут ее перебила сидящая в гостиной бабушка:
— Если это наш Билли, так его старый плащ все утро провисел в ванной. Ему пора бы уже научиться вешать свои вещи на место.
— А если это не ваш Билли, то где тогда все утро провисел его старый плащ? — спросил я, вовсе, впрочем, не надеясь, что они оценят мою грамматическую, так сказать, шутку. Никто из них, разумеется, не ответил. Тем временем дверь открылась, и в кухню вошел отец с гаражной полкой в руках.
— А мог бы и приходить к обеду домой, — не глядя на меня, проворчал он. — Ишь ведь, завел себе растреклятую привычку околачиваться чуть не до вечера незнамо где!
— Добрый день, папа, — с въедливой вежливостью сказал я. Мне вдруг стало непонятно, зачем я приплелся домой.
— А свои растреклятые дерзости оставь для приятелей. Они у меня уже вот где сидят. — Он показал рукой, где у него сидят мои растреклятые дерзости.
— Его надо как следует выдрать, тогда ему неповадно будет дерзить, — вставила из гостиной бабушка.