Кейт Уотерхаус
Билли-враль
Глава первая
Проснувшись, я отмахнулся от насущных дел — и вот, снова оказался в Амброзии.
По обычаю торжественный марш-парад начинал свое шествие на авеню Президентов, но я без труда перенес его к Ратуше. Ее ступени были превращены в почетную трибуну, на которой сидели мои друзья, — и не было там стяга более горделивого, чем изодранное в боях сине-звездное знамя Амброзийской Федерации. Один за другим проходили по Городской площади полки — Гвардейский, Десантный, Йоркширский Его Величества Пехотный, — а потом настала благоговейная тишина, и все невольно обнажили головы, приветствуя горсточку уцелевших бойцов из Полка Амброзийских Рыцарей-добровольцев. Да, мы не сразу вступили в битву, и нас нередко упрекали за это, но тех, кто мог бы сейчас услышать упрек, осталось лишь семеро: семеро из двух тысяч. Прихрамывая, шли мы по площади — заляпанные грязью, только что из боя, — но наши форменные шотландские юбочки победно колыхались в такт маршевой музыке. Памятник Павшим украшали голубые маки, странные цветы, растущие только в Амброзии, а оркестр играл «Марш киношников».
Обдуманно и сознательно я оборвал этот праздник — ведь начинался день великих свершений, — пропевши под музыку раз, два, три, сорок семь, чтобы выбраться из Амброзийского мира. Я давно уже научился себя исцелять, когда впадал в считальную горячку (и досчитывал порой тысяч до трех), — принимаясь считать вразброд, а не по порядку; ну, а если уж не помогал и «разброд», то я бормотал какие-нибудь цитаты или строчки из полузабытых стихов: Семьдесят три, девятьсот шесть, господь пастырь мой, четыреста тридцать пять.
Начинался день великих свершений. Еще накануне я решил — правда, не в честь новой жизни, а больше ради удобства, — что отстригу ноготь на большом пальце левой руки, который давно уже нарочно отращивал и сумел отрастить до четверти дюйма. А сейчас, лежа под золотистым пуховым одеялом и рассматривая красавиц в кринолинах на стенке, искусно вырезанных из серебряной фольги и вставленных в рамочку (их первых — долой!), я решил, что не буду хранить отстриженный ноготь в коробочке из-под крема, а выброшу его как ненужный хлам; и впредь — всегда коротко подстриженные ногти и холодный душ по утрам. Конец привычке валяться в постели и шевелить пальцами на ногах — так, чтобы похрустывали суставы, раз пятьдесят на каждой ноге; отныне подъем ровно в семь и утренние занятия — по часу — до завтрака. Не будет больше всяких там подмигиваний, ущипываний себя за нос, хлюпанья слюной сквозь зубы, сдерживаний дыханья — и все это с нынешнего… ну, или, может, с завтрашнего утра.
Я уже подвигал пальцами на ногах и теперь растопыривал — чтоб как можно шире, чтоб вышло похоже на морскую звезду — пальцы левой и правой руки. Иногда мне казалось, что у меня между пальцами выросли перепонки, вроде утиных, и мне непременно надо было растопырить обе мои пятерни, чтобы прогнать это странное ощущение, а то оно еще и на ноги перекидывалось.
Матушка уже выкликала из кухни: «Билли! Билли, ты собираешься вставать?» — третья серия обычных утренних выкликов, которые начинались со спокойного: «Ты еще не проснулся, Билли?» — и кончались решительным: «Билли, уже четверть десятого, а там как знаешь, валяйся хоть до вечера!» — что означало половину девятого и необходимость вылезать из постели. Я дождался очередного возгласа: «Ну подожди, негодник, я вот сейчас подымусь к тебе, тогда не обрадуешься!» — вариант пятой серии: «… вытряхну из кровати!» — и нехотя встал.
Надевая свой старый плащ, приспособленный вместо халата, я решил, что куплю себе настоящий халат — может быть, китайский, с драконами, — и вынул из кармана пачку дешевых сигарет. Обычно я заставлял себя выкурить сигарету натощак, до завтрака, но сейчас даже от мысли про курево мне и то стало тошно. Я сунул сигареты обратно в карман и нащупал заветное письмо, но не стал его перечитывать. Он сделал несколько заметок для памяти на обратной стороне использованного конверта — эта фраза издавна меня привлекала. Мне представлялась пачка старых конвертов, перехваченная резинкой, и небрежно-бисерные заметки на каждом. Я вытащил из кармана конверт с письмом и быстренько придумал несколько заметок: Календари. С В. насчет капитана. С К. насчет работы. Тысяча?! Ответ Буму. Придуманные заметки были мне не нужны, особенно про Ведьму с разговором насчет капитана: этот разговор, да еще, пожалуй, календари тревожили меня почти постоянно; что же до разговора с Крабраком насчет работы, так я из-за этого полночи не спал. «Тысяча?!» значило тысячу слов: я задумал роман о жизни подростка из частной школы и собирался писать его по графику — тысяча слов ежедневно. Роман я задумал в начале августа и, значит, уже отстал от первоначального графика на тридцать четыре тысячи слов. Порой, причем иногда довольно долгой порой, все мои устремления сводились к решимости ловко иссасывать мятные леденцы «Поло»: так, чтоб они не ломались во рту; а иногда я — и тоже надолго — ускользал от реальной жизни в Амброзию, чтоб основать у Трансамброзийского тракта поселение артистов и чтобы телекомпании в передачах обо мне задавались вопросом: «Гений или безумец?»
Я отложил свою шариковую ручку, сунул конверт в карман и, услышав седьмую, довольно приятную серию маминых выкликов: «Билли! Завтрак давно остыл!» — отправился вниз.
Надкручень — так назывался наш дом (хотя я-то его, разумеется, так не называл) — глядел во дворик несколькими одинаковыми окошками с причудливым переплетом; а одно окно напоминало иллюминатор. Оно освещало крохотную площадку лестницы между этажами, и здесь я, как всегда, задержался, чтобы потереться пяткой о стойку лестничных перил: еще одна никому не нужная привычка, которую — отныне и навсегда — долой. Почесывая пятку, я смотрел в окно на выкрашенный битумной краской гараж с его многословной златобуквенной вывеской: ТРАНСПОРТНАЯ ФИРМА ДЖ. САЙРУС И СЫН. ПЕРЕВОЗКИ ПО КОНТРАКТАМ НА ЛЮБЫЕ РАССТОЯНИЯ. ТЕЛ. 2573. ИЗГОТОВИТЕЛЬ ШТАМП. Вывеска была неправильная. Сын — это я, но отец делал все от него зависящее, чтобы держать меня на любом расстоянии — лишь бы подальше — от нашего семейного бизнеса. Меня-то, впрочем, злил ИЗГОТОВИТЕЛЬ ШТАМП, написавший свою дурацкую фамилию почти такими же громадными буквами, какими была написана вывеска. Эрик Штамп, белобрысый парень, занимался в классе рекламного дизайна, когда мы учились в Страхтонском техническом, а сейчас работал там же, где я — у Крабрака и Граббери. Он мечтал открыть собственное дело по изготовлению вывесок, и уж я-то его, конечно, не отговаривал.
Как бы там ни было, гараж был заперт, а значит, отец еще не позавтракал, и мне предстояло объяснить ему, почему я так поздно вчера вернулся. Спустившись вниз, я вынул из почтового ящика газету «Страхтонское эхо», которая провалялась бы там до вечера, если б не я, и вошел в гостиную. Начинался день великих свершений.
Церемония семейного завтрака никогда не казалась мне особенно радостной. Однажды я сделал обреченную попытку ее оживить — вошел в гостиную с расставленными, будто у лунатика, руками и объявил раскатистым, гулким голосом: «Жанровая сценка! Спешите видеть! Семейный завтрак в Йоркшире! Допотопный, полированный в древности стол; камчатая скатерть с зеленой каймой; справа — сальное соусное пятно; слева — липкое пятно от варенья; в середине — окаменевшие кукурузные хлопья и обугленные ломтики хлеба, или, по-йоркширски, тосты, сожженные на медленном электроогне; во главе стола — родоначальница, бабушка; во другой главе — матушка, хранительница домашнего очага; сбоку — глава семейства, отец; с другого боку — стул для потомка, пока что не занятый: потомок проспал…»
Нет, не поняли они эту сценку.
Ну и вот, а сейчас я вошел в гостиную как можно незаметней, будто крадучись, — и сразу же увидел отца: тускло блестел биллиардный шар его лысины, привычно повернутый ухом к приемнику, монотонно бубнившему о том, что было «Вчера в парламенте». В общем-то, я увидел типичную картинку нормальной йоркширской семьи, но мне она почему-то вдруг напомнила выцветшую послевоенную открытку со слезливой надписью: «Когда ты в последний раз видел отца?» А тем временем я уже слышал знакомые звуки.