Вдруг раздалось «тсс!» Затем благоговейная тишина. Училище, пригнувшись к столам и недовольное едой, поняло, что главный кацик даст, наконец, излиться гневу трех курсов.
Маржори, у которого голос был звучный и сочный, сперва произнес медленно:
— Господа, позор Горшку.
Затем:
— Раз, два, три.
И после этого два обрядовых слога, произнесенные стопятьюдесятью молодыми людьми, оба одинаково громко и в медленном ритме церемониального марша. «По-зор!», — прозвучали как два завывания или, вернее, как два оглушительных удара в гонг, а за ними последовал звон толстых трактирных тарелок, со всего размаху бросаемых на пол; грохот такой потрясающий и продолжительный, что даже кричавшие особенно громко с некоторой тревогой задавались вопросом, долго ли будет длиться неистовство их собственной толпы.
IV
ПАРИЖСКИЕ ДЕТИ. ПОЯВЛЕНИЕ ЭЛЕН СИЖО
Когда в десятом часу Жерфаньон оторвался взглядом от книги и откинулся на спинку стула, засунув руки в карманы, вытянув ноги, Жалэз воспользовался этим, чтобы сказать:
— Я думал опять о Бодлере. В его поэзии есть целая область, куда не заглядывает банальный бодлерьянец и которой не задевает твой упрек.
— Мистические взлеты?
— Нет. Слишком легко показать их эротическое происхождение. «Проснулся ангел в звере усыпленном». Нет. Я говорю о поэте Парижа, улиц, портов, о поэте большого современного города, а таким поэтом он остается все время, даже в своих эротических вещах. Вспомни эту изумительную фразу, в которой он объясняет, как возникли его стихотворения в прозе: «Знакомство с огромными городами и проникновение в их бесчисленные связи». Согласен, он млеет над копной волос; но даже в ней он вдыхает аромат Марселя или Александрии. А затем, есть у него и другие, свежие страницы. Особая манера вспоминать… Знаешь ты, например, эти строфы:
Но детская любовь, но рай ее зеленый,
Прогулки, песенки… объятья и венки…
[7]Прочитай-ка их еще раз, душа моя. Ну? Что скажешь?
— Конечно, во всем этом стихотворении много очарования.
— Ты еле роняешь эти слова.
— Да нет же.
— Заметь, какая полнота звука при таком сюжете, и на какой глубине это задевает нас! Сопоставь-ка это с Мюрже или даже с «Песнями Улиц и Лесов».[8] О, к «Песням» я не отношусь пренебрежительно, ни к Мюрже. Когда Мюрже рассказывает именно то, что с ним происходит, ему удается сжать тебе сердце. Но все-таки! Впрочем, всего этого ты не можешь почувствовать.
— Отчего?
— Оттого, что у тебя не было парижского детства. Где прошло твое раннее детство?
— В деревне, на дороге из Пюи в Баланс; она называется Буссуле.
— В горах?
— Да, на высоте около тысячи ста метров. На хребте. Или, вернее, на подступах к огромному плоскогорью.
— Твои родители оттуда же родом, где родился и ты?
— Отец был там учителем, но родился в Бриудском округе, в овернской части Верхней Луары. Мать — гораздо более чистокровная уроженка Веле; ее родина в — пятнадцати километрах от Буссуле, между Пюи и Севеннами.
— А ты на кого похож?
— У меня отцовские глаза, темнокарие. Ростом я выше его. Но этот рост я унаследовал по отцовской линии. Некоторыми чертами лица я пошел в мать. У меня, например, ее подбородок, нос. Да и в характере у меня много от нее.
— Хорошо было в горах?
— По-моему, очень хорошо.
— Когда-нибудь ты мне об этом расскажешь. Не правда ли? Обстоятельно. Меня тянет погрузиться в такое детство, как твое. У меня, кажется, не было среди предков ни одного горца. Но разве это можно знать?… Во всяком случае, у меня к горам особое влечение. Не к живописным горам — снежным, зубчатым вершинам, розовым ледникам, альпинизму! Нет, — к жизни горцев. К тайнам, быту, вековым устоям горной жизни, о чем я непосредственно не знаю ничего.
— Ты родился в Париже?
— Да. Мать — парижанка, а отец — очень неопределенного происхождения. Это один из немногих предметов зависти моей к аристократам. Они знают свою генеалогию. Фамилия Жалэз отдает югом.
— Из-за буквы «з».
— Да. Это напоминает Родэз, Ортэз, даже Испанию.
— В Лионском лицее у меня было два товарища, если не больше, с окончаниями фамилий на «эз».
— Родом откуда?
— Кажется, из Дофине.
— Значит, горцы? Более или менее. Но много ли означает «з» для меня — это вопрос. Можно будет и его представить на разрешение господину Матрюшо. Надо думать, что чиновники, ведавшие в былое время актами гражданского состояния, руководились преимущественно собственной эстетикой, когда записывали фамилии. В Вандее есть городок Жале. Возможно, что мой родоначальник там обитал. Отец мой родился в Шартре. Но его отец был возчиком и сыном возчика. Семейство возчиков могло постепенно перебираться по долине Луары из Вандеи в Шартрскую область. Я пытался это проверить. Но поразительно, до чего народ равнодушен к таким вопросам. Происхождение не интересует его. По его понятиям, существуют мужчины и женщины, более или менее хорошо сложенные, а в остальном совершенно одинаковые и сходящиеся по воле обстоятельств.
— Что привело в Париж твоего отца?
— Профессия. Или, вернее, повышение по службе. Я тебе уже говорил, что он служит помощником управляющего в агентстве Лионского кредита. Когда я родился, ему было лет тридцать пять, и в это время он заведывал небольшим отделом в центральном парижском агентстве. Начал он службу когда-то в шартрском филиале, в должности мелкого писца. В пору моего рождения семья наша жила в Сите-де-Флер; это в Батиньолях, особый квартал, где я бывал впоследствии, но о котором почти никаких воспоминаний не сохранил. Теперь семья живет на авеню Республики. Для меня имел наибольшее значение промежуточный период. От четырехлетнего возраста до первого моего года в лицее. Все это время мы жили на улице Бланш. Это одна из улиц, спускающихся от Монмартра к центру. Она как раз упирается в площадь Трините. Наш дом был в верхней ее части, то есть ближе к наружному бульвару, чем к Трините. Ты еще не знаешь этого квартала? Я тебе покажу его. О, ничего замечательного. Но разбираться в Париже ты начнешь тогда, когда станешь чувствителен к такого рода местам. Впрочем, одна из поэтических сторон, одна из тайн парижского детства — это переезды из квартала в квартал и сопровождающая их смена точек зрения: ломка привычек, другие серии случайностей.
— Провинциалы тоже знают это. Вспомни о детях чиновников, которых перевозят из конца в конец по департаменту, и о детях офицеров, когда отца перебрасывают из Эпиналя в Гавр, из Гавра в Константину.
— Я знаю. Но в участи парижских детей мне представляется волнующим именно то обстоятельство, что в одном и том же городе им открываются новые миры. Они знают, что идя прямо вперед с точностью до четверти или до получаса, они опять увидят ворота Сен-Дени, или Оперу, или Нотр-Дам. Но в непривычном для них направлении. Они с изумлением наблюдают, как всевозможные знакомые вещи располагаются друг за другом в незнакомом порядке. Чувства тоже. И все, что образует общество. Они узнают, что все это может различным образом сочетаться, распределяться в перспективе. И возникает вопрос: не приобретает ли по этой же причине большую действенность то внутреннее переустройство, которому они подвергаются. Ты говоришь — ребенок отца, переведенного из Гавра в Константину. Ну что ж! Для него это сводится к тому, что отныне его константинские впечатления, его константинское детство будет накладываться постепенно на предыдущее, а предыдущее уснет. Геологическое напластование. И так как душа человеческая не интересуется историей, так как она ленива, то не она воспротивится этому мирному погребению одной эпохи под другою. Между тем для нас, парижских детей, когда семья наша переезжала в другой квартал, то словно колода карт перетасовывалась. Куда «ушла» пиковая дама? Да, мы недоумевали, куда же могли «уйти» куски нашего вчерашнего мира. Вот какой смысл для нас приобретало «ушедшее», прошлое. Разновидность настоящего, но неуловимая. Настоящее, расположенное, может быть, где-нибудь в другом месте. Нечто, чего в данный миг мы «не имеем», чего мы вокруг себя не находим, что скрылось от нас, но внезапно неизвестно откуда вынырнет…