Жорж Аллори призывает на помощь все свое мужество. Он встает, как бы в знак того, что беседа окончена. Подходит к Марии Молэн, которая тоже встает, немного опешив. Прикладывает палец к губам, бросив многозначительный взгляд влево, подняв брови.
— Итак, дорогая мадам Молэн, когда рукопись будет готова, принесите мне ее. Я ее прочту, и мы посмотрим, как нам быть с господами редакторами.
Теперь он подошел к ней вплотную. Еще раз приглашает ее жестом молчать. Улыбается почти умоляюще. Протягивает руки, нежно гладит Марию Молэн по пышной, затянутой в бархат груди. Затем, не торопясь, как будто только он знает цель того, что делает, не будучи обязан кому-либо отчетом в своих действиях, прижимается губами к губам Марии Молэн.
Она не противится. Она в этот миг полна внимательной услужливости. Некоторое изумление, ее охватившее, превращается в благодарность; и поцелуй, уже обстоятельный, который она ему возвращает, как бы говорит: «Простите, что я об этом первая не подумала».
Но руками, продолжающими гладить ее по груди, он толкает ее к выходной двери, произнося для другой двери — для той, что слушает:
— Я надеюсь, что сюжет их не слишком запугает.
XIX
БОЛЬШАЯ ПРОГУЛКА ЖАЛЭЗА И ЖЕРФАНЬОНА. ПЕРВОЕ ИСЧЕЗНОВЕНИЕ ЭЛЕН СИЖО
Жалэз и Жерфаньон сидят друг против друга. Перед каждым из них глубокая тарелка. Неподалеку супница с разливальной ложкой. В супнице — цикорий с молоком, которым Горшок щедро угощает студентов, называя его кофе с молоком.
За окнами робко и нежно светает. Ничто не мешает думать, что это — весеннее утро. В столовой прохладно. Стекла помутнели от тумана. Посетителей еще мало в этом трактире. Там и сям, сидя один за столом, молодец в блузе макает большой ломоть хлеба в свой суп, как извозчик. Было бы не странно услышать пенье петуха.
— У тебя лекция в девять часов? — спрашивает Жалэз.
— Да. В Сорбонне.
— У меня тоже, собственно говоря. Выйдем вместе? Если в без четверти девять я тебя не увижу в коридоре, то буду ждать тебя перед швейцарской.
Они выходят. Погода очень свежая, но несомненно приятная. Вместо петуха две-три птицы чирикают на самых высоких деревьях сада. Со стороны улицы Гей-Люссака доносится шум колес, лошадей и бича.
Ульмская улица протянулась прямо и чинно. В конце ее виден Пантеон, такой огромный по сравнению с этой улочкой. Правда, в старинных городах дорога к соборам шла еще более тесными улицами. Но это не одно и то же. Да и нет ощущения, что приближаешься к Пантеону. Как бы случайно имеешь возможность приблизиться к нему. Так идущий по рву видит вдруг перед собою крепостную стену.
Вчера и третьего дня шел дождь. Но сегодня утром чувствуешь смутную уверенность, что дождя не будет. Легкие облака почти неподвижны. Хотя нигде нет просвета в синее небо, а о солнце и говорить не приходится, — оно еще занято где-то тем, что выползает из-за горизонта кровель и застоявшегося дыма, — над головой почти повсюду редеет, опрозрачнивается полог; начинает проясняться.
Тротуар без лавок. Безжизненные дома. Взгляд как белка взбегает, карабкается по высокой глухой стене, по ребристому собору вверх до «венца колонн». Кажется, будто солнце чувствует, что его зовут. Какое впечатление переживаешь, когда подходишь к собору? К огромному, вознесенному над городом собору? Какие отсветы грядущего? Какой намек на участь духа?
Жалэз и Жерфаньон обходят здание. Жерфаньон вспоминает фразу Коле: «Большая площадь, по которой никто не проходит, разве что какой-нибудь незаметный священник». Жалэз, не прерывая течения другой мысли, тоже поддается влиянию этого пустынного и покоренного пространства. Место это не восхищает его по-настоящему; но и не опечаливает. Пустынность его остается несколько отвлеченной, не производит впечатления заброшенности. Холод вещей здесь не стеснителен. Их торжественность не навевает тоски.
Они сворачивают на улицу Сен-Жак и выходят на улицу Сорбонны. Все эти спуски имеют надлежащий уклон, и уступать им весело. Жаль, что дорога уже кончается.
Вот Модюи и двое других, на том же тротуаре, в нескольких шагах перед ними.
— Замедлим шаг, — говорит Жалэз.
— Почему?
— Потому что мне и без того невесело идти на лекцию, а войти с ним вместе той же прыткой походкой я, во всяком случае, не желаю. Ты не знаешь Модюи? Не слышал его? Нет? Например, когда он излагает понятие причинности у Декарта н Малебранша? Само совершенство! Говорит час и двадцать минут без заметок. Разве что каких-нибудь четыре строки и скобка на клочке бумаги. Говорит быстро, но равномерно и отчетливо. Шесть слов в секунду. С гарантией.
— Но ведь ты описываешь Леру. Точь-в-точь.
— Прости, пожалуйста. О чем Леру может вам рассказывать? О психологии Гермионы или молодости Вольтера. Не в обиду будь сказано твоей специальности, это, детские вещи, относительно говоря. И я уверен, что он это шпигует ходячими фразами. Что же до Модюи, то он нисколько не гоняется за изысканностью стиля. Но со скоростью шести слов в секунду проникает во все изгибы мысли Декарта, и с той же скоростью выслеживает прихотливую линию, которая по данному вопросу отделяет диалектику Декарта от диалектики Малебранша, как почтовый чиновник, отрезающий с головокружительной быстротой ряд квитанций от корешка книги. Без единого промаха. Модюи никогда не ищет слов, не затрудняется ни в какой формулировке, ни даже в оттенке. В матче Модюи — Леру ставлю за Модюи сколько хочешь.
— Все же такие субъекты — в известном смысле феномены.
— Да. Но почему они нам противны?
— Мы им, пожалуй, завидуем.
— Иногда я тоже стараюсь так думать, чтобы себя разозлить. И они нас несомненно злят. Они унижают в нас самолюбие школьников. Но в сущности мы их презираем. И начали бы вместе с ними презирать литературу, философию и все прочее, если бы думали, что литература, философия, что мысль вообще поддается такому изложению со скоростью шести слов в секунду, без малейшей заминки в ходе машины.
— Но ведь ты видишь, что она ему поддается.
— Нет. Уверяю тебя, нет. Это просто отвратительная симуляция. Погляди на лицо Модюи; на его улыбку, глаза. Ему на все наплевать. Решительно на все. Любой приказчик по существу обдумывал больше вещей, чем он. Невозможно с большей тщательностью устранить всякое подобие глубины и подлинности. О, конечно, это великая загадка. Способность этих людей безнаказанно пронизывать себя умственными операциями, подобно факирам, вонзающим себе нож между лопатками без единой капли крови; способность быть «проводниками» если не ума, то, по крайней мере, свидетельств ума… Загадка того же порядка, что и математические способности… В иные дни это может постепенно довести человека до безнадежного взгляда на человечество… Да… Покамест мне противно слушать его лекцию. А твоя лекция важна тебе?
— О! Разбор Полибия.
— Полибия… Так пойдем?
— Куда?
— Куда-нибудь в другое место.
Они находились перед воротами двора Ришелье. Искоса поглядели на него и прошли мимо, вниз по улице Сорбонны.
— Ты ведь не сердишься на меня? — спросил Жалэз.
— Без шуток, я только что отнес к себе мысль Ларошфуко: «Ничто так не освежает кровь, как сознание, что ты удержался от глупого поступка». Я цитирую приблизительно.
В конце улицы они с минуту колебались. Жалэз присматривался к небу, как будто от степени облачности, от надежды на хорошую погоду зависел их маршрут.
— У тебя на родине что предвещало бы такое небо?
— Там бы не могло быть такого неба. Оно не было бы так обложено, проглядывало бы солнце.
— Даже в это время года?
— Да… Может быть, стлался бы белый туман по земле, но солнце было бы видно. Или же было бы совсем темно, появились бы большие черные тучи, и затем часов шесть лил бы отвесный дождь, длинными иглами, вонзающимися в луга.
— Все-таки, что ты предсказываешь?
— Как мне ни жаль, я думаю, что будет дождь. Но я незнаком с парижской погодой.