XXIII
ШУМ УЛИЦЫ РЕОМЮРА. ВТОРОЕ ИСЧЕЗНОВЕНИЕ ЭЛЕН СИЖО
Три часа дня. Улица Реомюра. Небо равномерно обложено. Туман заметен только, если глядеть вверх или вдаль. С востока, — на горизонте улицы, напоминающем лондонские горизонты, — две одинаковые колокольни, высокие и заостренные. Вокруг них зона облачности бледнее и светлее.
Шум улицы Реомюра. Самое название ее похоже на пение колес и стен, на сотрясение домов, на вибрацию бетона под асфальтом, на гудение подземных поездов, на шорох людской толпы между туманным воздухом и твердыми материалами.
Улица поистине столичная, Русло, прорытое рекою новых людей. Еще не совсем взошел двадцатый век над двумя колокольнями вдали. Но уже лежат его отблески на лицах у прохожих, отражаются в стеклах больших конторских зданий.
Уже услужливо действует его въедливый дух. Он еще не командует во всеуслышание. Но рука его узнается повсюду. Он устраивает на свой манер толпу, переделывает наскоро там и сям витрину. Рука века проникает даже вглубь конторских помещений, где лампы всегда зажжены; это она производит стук пишущих машинок и, роясь в задних комнатах лавок, вырывает из них сумрак точно сорную траву.
* * *
Толпа здесь одета по сегодняшней моде, но уже движется как завтрашняя толпа. Как быстро шагают женщины, несмотря на длинные юбки и пальто с пелеринами! Какой неторжественный и неудовлетворенный вид у этого господина, несмотря на его цилиндр! Зеваки останавливаются; но забывают улыбаться. Как все становится важным! Малейший поступок блещет перед тобой так же серьезно, как болт у двигателя. Наступает пора, когда нельзя будет ничем пренебергать, когда смертельной опасностью станет незакрепленный болтик. Вот от этого карандашика, который вам предлагает разносчик, будет, быть может, зависеть ваша судьба. Никогда еще вещи не были так чреваты последствиями. Столь частыми, столь негибкими. Следствия катятся, сцепленные друг с другом, как вагоны подземного поезда. Этот поезд следствий гудит в слитном шуме улицы Реомюра.
* * *
По счастью манекены в витринах говорят вам, что делать. Какое платье выбрать. Как его носить. И как держаться. Они диктуют материал, улыбку, волнистость волос, положение рук, постановку головы.
Готовые костюмы за 45, 65, 85 и 95 франков. Эффект возрастает вместе с ценой. Для женщины в костюме за 95 франков упустить счастье непростительно. Норковое манто за 138 франков. Проходящая мимо молоденькая продавщица зарабатывает в месяц 140 франков. Но в этом месяце на нее наложено четыре штрафа по 50 сантимов. Через пять дней, если она больше не опоздает ни разу, ей предстоит получить ровно столько, сколько стоит норковое манто. Будь она суеверна, ей показалось бы это указанием свыше. Но молодой девушке нет надобности тянуться к норковому манто. И это было бы, пожалуй, непрактично. Не норковым манто приобретается любовь мужчины. Наоборот, любовью мужчины приобретается впоследствии норковое манто. Корсеты с гибким китовым усом за 29 франков 50 сантимов. Говорят, что только женщины легкого поведения и торговки на рынке не носят корсетов. Это старые предрассудки. Нынче молодые женщины тщеславятся своим телом. Насколько они стыдились бы оставаться девственницами, настолько счастливы тем, что не рожали. Твердые груди — их гордость, их каждодневная забота. Даже молодые матери, не желающие опуститься в роли любовниц, ощупывают их тревожно. Как они рады возможности сказать вечером на прогулке, свернув на темную улицу, тому, кто ведет их под руку: «Потрогай — сегодня я без корсета». Каким драгоценным становится тело в молодой, преходящей славе своей! Оно уже не согласно терпеть обиды, прятаться. Оно замышляет некий триумф, ждет времени реванша и показа. В одежде 1908 года нагое тело молодой женщины начинает ерзать от нетерпения, как змея в своей отжившей коже.
Автомобили Форда за 6900 франков. Ванадиевая сталь. Что такое ванадий? Это неважно. Сегодняшняя душа находится на уровне этих тайн. Ванадий — это перец в закуске, это укус в сладострастии. Ванадиевая сталь — это сталь перевозбужденная. Все должно взвинтиться, превзойти само себя. Все должно выпить последний глоток хмельной отравы.
«Госпожа Стенель призналась». Газетчик бежит, широко развернув на груди заголовок газеты. Г-жа Стенель, урожденная Маргарита Жапи, призналась, что сама положила в бумажник Реми Кульяра иэобличающую ее жемчужину. Но, разразившись театральными рыданиями, она сразу же выступает обвинительницей. Она обвиняет в убийстве Александра Вольфа, сына кухарки Мариэты. Опять рыдает, а затем, в новом приступе энергии, обвиняет его в том, что он хотел изнасиловать ее саму. Женщины, до этого момента сострадавшие г-же Стенель, покидают ее и негодуют. Не потому, что лганье вдовы непостижимо. Каждая женщина чувствует в себе способность так же лгать. Тем более надо гильотинировать эту мерзавку, такую цельную женщину и такую важную даму. Пусть вся женская ложь проводит ее на эшафот и найдет свое искупление в ее крови.
Все это не мешает родившемуся на свет вместе с веком зоркому Эросу смешиваться с толпою и внимать ее шуму. Он присмотрелся к длинной улице, руслу из бетона и железа для реки новых людей, и к небу, где не видно ни одного алого тона. Но не все потеряно. Время ванадиевой стали сулит ему прекрасные компенсации.
* * *
— Если хочешь, пройдемся по улице Реомюра, и я расскажу тебе продолжение, насколько восстановил его в памяти. Как-то вечером, после нескольких неудачных попыток, — двух или трех, быть может, — так и не решившись пойти к Сижо на квартиру, чтобы узнать, что там произошло, я увидел Элен при выходе из школы. Я так боялся потерять ее снова, что подошел к ней почти сразу. Об осторожности уже и не думал. Элен была неузнаваема, не по внешнему виду, а по выражению лица, по манере. Вид у нее был удрученный и пристыженный. Я сказал ей: «Так ты меня больше не любишь?» В первый раз произнес я это слово и, как видишь, в форме отрицательной. Она ответила: «Нет, Пьер, я тебя очень люблю, поверь мне». И она сжимала мою руку в своей. Затем сказала, что разлука наша за последние дни — только начало, что мы больше видеться не будем; ни в сквере, ни у подъезда школы. Ты, конечно, понимаешь, что я ее забросал вопросами. Но ей было очень тяжело мне отвечать. Она повторяла: «Как можешь ты думать, что я не хочу тебя видеть, дорогой мой Пьер? Мне так это больно. Но что же мне делать?» Я умолял ее объяснить мне, отчего неизбежна эта разлука; какие силы могут нам помешать встречаться, если мы этого действительно хотим, хотя бы мельком, один раз в неделю, и в самом укромном, в самом таинственном месте. Я говорил ей о флигеле на горке, о калитке в конце аллеи. Чтобы ей легче было заговорить, высказывал догадки. Не заметила ли наших отношений ее мать? Или кто-нибудь в школе? И не пригрозил ли сообщить об этом ее родителям? Невысказанным осталось другое мое предположение, казавшееся мне, правда, немного комичным. Но как знать? И это так укладывалось в схему романов и пьес, которые я читал. Предположение, что ее хотят выдать замуж, и она считает невозможным или неразумным противиться воле семьи. Ведь ей скоро пятнадцать лет. Пятнадцать лет, о Ромео. Я знал, что это законный возраст. Из ее ответов или молчаливых протестов мне все же удалось заключить, что ни о чем таком речи не было и что она не остановилась бы перед маловажным затруднением. Когда я спросил, не узнала ли ее мать про нашу тайну, она сказала: «О, если бы только это было причиной!» с порывом, понравившимся мне, но и показавшим, как велико было действительное препятствие. «Во всяком случае, — воскликнул я, — никто не помешает мне ждать тебя у подъезда этой школы и, пусть бы даже кто-нибудь был с тобою, — следовать за тобою издали и видеть тебя». Она мне ответила, что на днях покинет школу, что будет ходить в нее только еще десять дней, так что мне предстояло увидеть ее при выходе только еще раз или два.