— Коробит их то, что мы своими широкими постелями как бы разглашаем или даже афишируем вещь, которая повсюду одинакова, между тем как их парные кровати словно говорят: «Мы спим в общей комнате, да, но чтобы быть вместе, чтобы не бояться».
Баронесса, не отрицая такого лицемерия у северных народов (она его приписывала протестантизму), не соглашалась, как и г-жа Дюрур, с тем, что эта вещь «повсюду одинакова». Надо признаться, что люди не так уж заблуждаются на наш счет и что общая постель доказывает, а также поддерживает чувственность народа.
— Достаточно немного поразмыслить. Тут все дело в соприкосновении. Я испытала обе системы. Когда мы были молоды, мой муж и я… — Раздались протесты. Баронесса была моложе всех присутствующих. — Когда мы были моложе, если вам угодно, постель у нас была общая. Вы мне скажете, что он был более пылок. Но уверяю вас, что и он и я ложились очень часто с одним только желанием заснуть. Вы знаете, какую чувствуешь иной раз усталость и вялость, возвращаясь ночью домой. И что же? Спустя несколько минут мое присутствие производило свое действие. И я, умирая от сонливости, не могла отделаться от слишком настойчивого просителя, занявшего слишком выгодную позицию.
Она охотно, впрочем, призналась, что бывали в ту пору дни, когда «действие было взаимно» и когда «соседство» кое-что говорило ее нервам.
— Это тесное соседство, как ни как, очень красноречиво, — сказала она. — Оно, может быть, и неизящно, но старо как мир, и у него есть своя красота, когда люди молоды и любят друг друга. Во всяком случае, при парных кроватях, очевидно, ничего не происходило бы в такие вечера. И когда мы позже перешли на другую систему, — двух спален, — по совершенно случайным причинам, совсем не связанным в тот момент с намерением изменить наши отношения, чувства, мне пришлось констатировать, так сказать, ущерб…
К ней пристали, допытываясь, какого рода ущерб.
— Невообразимый! Я рассказываю вам про молодоженов, какими мы были тогда. Теперь это было бы, увы, вполне естественно… Невообразимый!
Она много смеялась. Мари слушала в смущении и трепете, стыдясь и наслаждаясь. Думала попеременно о Ренэ Бертэн, Шансене и Саммеко. Боялась, как бы Саммеко случайно не услышал.
Дамы эти выведали бы и другие подробности и дошли бы, несомненно, до менее бесцветных признаний. Но атмосферу нарушило несколько несвоевременное появление прохладительных напитков.
Мари опять почувствовала себя хозяйкой дома и встревожилась. Решила посмотреть, какова сервировка у мужчин. Две из дам тоже встали и, заговорив о туалете одной из них, медленно перешли в залу.
Саммеко уже целый час подстерегал момент, чтобы обменяться несколькими словами с Мари. Ему удалось отвести ее в сторону.
— Вы знаете, что я от этого болен.
— От чего?
— От того, что вы не оказываете мне никакого внимания в этот вечер, когда вы так прекрасны.
Они уселись на кушетку Рекамье, стоявшую в одном из углов гостиной Директуар.
— Не делайте такого лица, — сказала она. — Не хотите же вы, чтобы я бросила гостей и занялась только вами.
— Вы должны мне дать одно обещание.
— Говорю вам, измените выражение лица. Вы себя не видите. Люди подумают, что вы собираетесь пропеть мне серенаду.
— Обещайте мне, что мы увидимся послезавтра. В среду, в месте, которое я вам назову.
— Вы с ума сошли. Вас услышат. Если вы не замолчите, я встану и оставлю вас одного.
— А я пойду за вами и скажу вам то, что должен сказать.
— Значит, вы страхом хотите заставить меня слушать вас? Это очень некрасиво. Это гадко с вашей стороны.
— Это все, что вам угодно. Мне нужно ваше обещание. Дольше ждать — выше моих сил. Особенно сегодня вечером, когда вы так пренебрегаете мною.
Мари сложила руки, сжала их с жестом отчаяния. Взгляд ее как бы призывал в свидетели чинное собранье.
— Я страдаю, — сказала она.
— А я? А я?
Она чувствовала себя тем более несчастной жертвой коварного рока, что ей приходилось выдерживать атот натиск непосредственно после признаний Ренэ Берген и беседы в серо-розовом будуаре, умалявших — она не совсем понимала, по какой причине, но это было, увы, очевидно! — вероятность того, что она устоит. Особенно — после признаний Ренэ Бертэн. От них она до сих пор чувствовала в пальцах какой-то жар. Они туда проникли вместе с ласковыми прикосновениямн инструментов и с тех пор смело пробирались в сердце. Многое в этом мире было сомнительно, но одно казалось несомненным: любовное счастье Ренэ Бертэн. Мари рисовала себе склонившуюся перед нею женщину, говорившую: «Только это и правда, графиня». Как жаль, что Ренэ Бертэн не ее горничная, одна на тех горничных, каких можно видеть в старых пьесах. Сегодня вечером, между тем, как субретка расшнуровывала бы ей корсет, графиня сказала бы: «Вот что со мною случилось, Дорнна. Каков ваш совет?» И она слышала прелестную циничную изящную Дорину: «Ваш муж? Графиня… он мало интересуется вами. Он весь ушел в свои дела. Может быть, в свои интрижки. Как знать? Вы успеете подумать о добродетели, когда состаритесь. Дерзайте, если сердце заговорило». Досадно, что Ренэ Бертэн не умеет изящно выражаться. Ее счастье отдает пригородом. Осуществимость вещи всецело зависит от интонации, с которою фраза произносится в уме. А произносится она как в тираде Дорины. И, следовательно, как жаль, что дамы эти не говорили о своих любовниках, если у них есть любовники, оттого что они говорили бы о них тоном, который сделал бы менее тягостным, мучительным положение Мари. Вот почему хорошие театры, особенно Французская Комедия, так полезны для нравственного комфорта неверных жен… Если бы, по крайней мере, Саммеко умел найти более романтичную форму для своего ультиматума! Но торопливость его вульгарно откровенна. Он пристал к Мари, как, может быть, в эту минуту метрдотель, присланный от Потеля и Шабо, пристает к ее горничной в коридоре. К тому же Саммеко почти плешив. Не без некоторого глубокого основания обилие волос ассоциируется с идеей поэзии. Почти плешив и несомненный мещанин. Если счастье Ренэ Бертэн отдает пригородом, любовь Саммеко не пахнет ли немного керосином? Но керосином здесь несет от многих, или же запахами, не более приятными. Если уж к тебе пристает мужчина, предпочла ли бы ты, чтобы им был этот поблекший Жорж Аллори, так дурно говорящий о поэтах, или Бертран, который сопит, покручивая усы, еле вдвинувшись в кресло Директуар своим прикащичьим животом, или этот полковник, немного смахивающий на учителя, увлекающийся пушками и не имеющий ничего общего с гусаром, который галопом несется в атаку? Жизнь, как скупое море, бросает к твоим ногам только жалкие ракушки. Где те гордые, которые кичатся постоянной свободой выбора? Не в моей власти заставить Франсиса Жамма воздыхать на коленях передо мной. Да и он на своих портретах такой бородатый! То-то было бы смешно, если бы эта длинная монашеская борода терлась о мою юбку…
Между тем Саммеко сказал очень тихо, но со всей внушительностью, какую можно вложить в шёпот:
— Завтра в одиннадцать я скажу вам адрес по телефону. Постарайтесь сами снять трубку, когда услышите звонок.