Жерфаньону хотелось в угоду Жалэзу согласиться, но уверенности у него не хватило. Он ограничился уклончивой улыбкой.
— Словом, мой случай — это была действительно детская любовь. Со всей утонченностью, бесконечными мечтами, всем тем удивительным терпением, на которое способно сердце влюбленного ребенка. Целая рыцарская эпопея, превращающая эти годы в «средневековье» нашей личной истории. (У меня не было недостатка ни в чем из того, что требуется для такой аналогии, ни даже в головокружительных мистических осложнениях.) Разумеется, Элен устрашала меня; не как подруга, — я с нею весело и свободно играл, — а как возлюбленная. Больше трех месяцев, вероятно, не выдавал я ей ни одним словом своего чувства. Даже не осмеливался нежно смотреть на нее из боязни покраснеть. Все это очень известно. Не буду на этом останавливаться. Все же стоит отметить, какое помутнение разума может быть следствием такого религиозного поклонения. Вспоминаю один день у нее. Ее мать пригласила мою. Обе дамы беседовали в одной комнате, а мы играли в другой, кажется, в гостиной. Кроме Элен и меня, там были младшая ее сестра, Ивонна и служанка. Меня давно мучило желание объясниться. То, что мы были не одни, очевидно, внушило мне мужество а также находчивость. Не знаю, как я к этому пришел, но я сказал, что умею гадать на картах. (Я не имел понятия об этом шарлатанском искусстве.) Служанка, загоревшись любопытством, взмолилась, чтобы я ей погадал. Элен, Ивонна и я сидели на ковре в гостиной. Справа, между двумя окнами, сидела служанка и в волнении наклонилась над нами. Я разложил карты на ковре как мне вздумалось. Какой-то добрый дух, по-видимому, покровительствует этой профессии, и он пришел ко мне на помощь. Я умудрился что-то наговорить о молодом человеке, предстоящей свадьбе, даже трауре, но не среди ближайших родственников. Служанка ахала от изумления. Наступила очередь Элен. Я сказал ей:
— Кто-то вас любит.
— Очень?
— Да. Карты говорят «очень».
Голос у меня, должно быть, уже ломался. Элен спросила:
— А я его тоже люблю?
— Я вижу по картам, что вы любите кого-то. Но чтобы я мог сказать вам, тот ли это самый человек, мне нужно указание.
— Указание? От меня?
— Да.
— Но какое же?
Она смотрела на меня, улыбалась, без вызова, даже без кокетства. С милым и серьезным вниманием, которое было ей свойственно. По-видимому, чувства мои были очень явны. Но я думал, что они скрываются бог весть на какой глубине. У меня хватило сил ответить:
— Скажите, о ком вы думаете.
Я уже говорил тебе, что очень легко краснел в ту пору. Так легко, что заранее приходил в ужас при мысли, что покраснею, и это очень усиливало мою застенчивость. Но в этот день чрезмерный риск, на который я шел, не дал мне покраснеть.
Элен подумала немного, и около глаз ее, в местах очаровательных веснушек, держалась улыбка. Потом сказала:
— Я не хочу назвать его. Но назову первую букву его имени. Смотрите.
И кончиком ногтя она спокойно и четко изобразила на ковре букву П. Я, конечно, следил за движением ее ногтя с таким же волнением, с каким бы слушал приговор, и узнал эту букву. Но думал я только одно: «Меня зовут Жалэз. Мое имя начинается с Ж. Не помню, сколько времени прошло, прежде чем я сообразил, что, кроме того, меня зовут Пьер и что все, а вначале и Элен, звали меня в сквере Пьером. Но от этого никакое озарение не осенило меня. Очевидно, слишком было поздно. Разочарование успело пробраться чересчур глубоко. Общим следствием было состояние колеблющегося сомнения, в котором столько же приходилось на долю тревоги, насмешки над самим собою, сколько на долю благоприятных представлений. Мне всегда в недопустимой степени недоставало самоуверенности.»
— Но твоя маленькая Элен, в общем сделавшая тебе признание в такой грациозной форме, ничего не поняла, вероятно, в твоем поведении и тоже была разочарована.
— Не знаю. Не отдаю себе в этом отчета. В течение часа, который мы затем еще вместе провели, я слишком поглощен был своей тревогой и не замечал ничего кругом. Но не находишь ли ты довольно загадочным это помрачение ума у мальчика, который, могу с уверенностью сказать, был совсем не дурак.
— Это форма застенчивости.
— Да. Но этим ничего не сказано. Мне хотелось бы в этом разобраться. Иногда я верю, как и ты, в самые простые объяснения, которым сопутствует, когда оглядываешься на прошлое, улыбка сожаления. Иногда же я ищу более отдаленные причины. Я склонен допускать существование в нас особой способности ясновидения, постижения основной идеи нашей судьбы, бесконечно сложной, чуть ли не изворотливой мудрости, которая не утруждает себя объяснениями… Вот послушай… Часто наблюдалось, как любовь ребенка или подростка может не только сама быть чистой и невинной, но делать любящего чистым и невинным. Как ни заурядно это явление, оно остается крайне странным. В ту пору, когда я познакомился с Элен Сижо, меня одолевали первые муки половой зрелости; осаждали мысли, часто невыносимые по своей остроте, и разговоры товарищей, до последней гнусности откровенные. Ты знаешь их. Самые маниакальные мальчишки внушали мне чувство гадливости. Но должен сознаться, что этот неумолчный лепет эротики в связи с уличными возбуждениями, с чтением и глубинной работой плоти не оставлял незатронутой почти ни одной области чувствительности. Первым следствием моей любви к Элен было создание запретной зоны: в нее входило как раз все то, что касалось Элен. Когда я видел ее, думал о ней, я очищался от всех похотливых мыслей. Без малейшего усилия. Разве это одно уже не поразительно?
— Ты скажешь мне, что я возвращаюсь все к тому же. Но не думаешь ли ты, что и это — форма робости? Не будучи сам особенно робок, я признаю за этим чувством большее значение, чем принято думать. Воображение у тебя, как и у большинства твоих товарищей, разыгрывалось в отсутствии женщины. В отсутствии предмета желания смелость неограничена. Предмет появляется — всякая смелость исчезает.
— В поступках — пожалуй.
— Даже в мыслях. Даже мысли обращаются в бегство. Я знаю, что по существу это не объяснение. Ты скажешь мне: «А робость откуда?»
— О, на это можно было бы ответить: как раз от избытка воображения. Есть характеры более робкие, чем другие, это несомненно. Но совершенно оставляя в стороне вопрос о характерах, надо сказать, что для парализации человека достаточно долгого обдумывания поступка перед тем, как представится случай его совершить. Ибо мышление, в самом своем механизме, есть прежде всего система препятствующая и тормозящая. Если бы мы годами мечтали о первой папиросе, об усладах, восторгах, спазмах курения… возможно, что у нас бы зубы застучали, когда нам предложили бы ее. Мы разразились бы слезами, быть может. А между тем, в сфере любви накапливается особенно много мыслей до того, как представляется первый случай действовать. И самыми робкими рискуют оказаться те люди, которые, хотя бы просто в силу своей умственной подготовки, привыкли много думать. Интеллигенту, чтобы набраться храбрости, надо решиться на известные действия, думая о них не больше любого дикаря. Ты видишь, стало быть, что по вопросу о значении робости я с тобою вполне согласен. Но тут не в ней дело. Окажись я в ту пору, о которой говорю, запертым в одной комнате, например, с хорошенькой, румяной и полной, не слишком строптивой служанкой, — да, я несомненно оробел бы жалким образом и не был бы в состоянии осуществить с нею ни одного из похотливых видений моей фантазии. Но мне бы и в голову не пришло объяснять свой провал заговорившей во мне чистотою. Таких дураков не бывает на свете. В самом крайнем случае я попытался бы, может быть, убедить себя, что служанка недостаточно хороша собой, или что она неопрятна и плохо воспитана, или что вид комнаты меня отталкивает. Помню, когда я находился где-нибудь в обществе взрослых женщин, более или менее соблазнительных, они тоже внушали мне крайнюю робость. Я не способен был ни на какую непринужденность в обращении с ними. Но уверяю тебя, что даже в их присутствии, под их взглядами, которые рассеянно останавливались на мне, как на благоразумном и работящем мальчике, мое воображение не отказывало себе ни в чем. Я не обманывался ни насчет своего вожделения, ни насчет его жалких приемов. Решительно ничего похожего на это не было в моем отношении к Элен.