Сама Бережкова, в шелковом платье, в чепце на затылке и в шали, сидела на диване. Около нее, полукружием в креслах, по порядку сидели гости.
На первом месте Нил Андреевич Тычков, во фраке, со звездой, важный старик, с сросшимися бровями, с большим расплывшимся лицом, с подбородком, глубоко уходившим в галстук, с величавой благосклонностью в речи, с чувством достоинства в каждом движении.
Потом неизменно скромный и вежливый Тит Никоныч, тоже во фраке, со взглядом обожания к бабушке, с улыбкой ко всем; священник, в шелковой рясе и с вышитым широким поясом, советники палаты, гарнизонный полковник, толстый, коротенький, с налившимся кровью лицом и глазами, так что, глядя на него, делалось «за человека страшно»; две-три барыни из города, несколько шепчущихся в углу молодых чиновников и несколько неподросших девиц, знакомых Марфеньки, робко смотрящих, крепко жмущих друг у друга красные, вспотевшие от робости руки и беспрестанно краснеющих.
Наконец какой-то ближайший к городу помещик с тремя сыновьями-подростками, приехавший с визитами в город. Эти сыновья – гордость и счастье отца – напоминали собой негодовалых собак крупной породы, у которых уж лапы и голова выросли, а тело еще не сложилось, уши болтаются на лбу и хвостишко не дорос до полу. Скачут они везде без толку и сами не сладят с длинными, не по росту, безобразными лапами; не узнают своих от чужих, лают на родного отца и готовы сжевать брошенную мочалку или ухо родного брата, если попадется в зубы.
Отец всем вместе и каждому порознь из гостей рекомендовал этих четырнадцатилетних чад, млея от будущих своих надежд, рассказывал подробности о их рождении и воспитании, какие у кого способности, про остроту, проказы и просил проэкзаменовать их, поговорить с ними по-французски.
Их, как малолетних, усадили было в укромный уголок, и они, с юными и глупыми физиономиями, смотрели полуразиня рот на всех, как молодые желтоносые воронята, которые, сидя в гнезде, беспрестанно раскрывают рты, в ожидании корма.
Ноги не умещались под стулом, а хватали на середину комнаты, путались между собой и мешали ходить. Им велено быть скромными, говорить тихо, а из утробы четырнадцатилетнего птенца, вместо шепота, раздавался громовой бас; велел отец сидеть чинно, держать ручки на брюшке, а на этих, еще тоненьких, «ручках» уж отросли громадные, угловатые кулаки.
Не знали, бедные, куда деться, как сжаться, краснели, пыхтели и потели, пока Татьяна Марковна, частию из жалости, частию оттого, что от них в комнате было и тесно, и душно, и «пахло севрюгой», как тихонько выразилась она Марфеньке, не выпустила их в сад, где они, почувствовав себя на свободе, начали бегать и скакать, только прутья от кустов полетели в стороны, в ожидании, пока позовут завтракать.
Райский вошел в гостиную после всех, когда уже скушали пирог и приступили к какому-то соусу. Он почувствовал себя в том положении, в каком чувствует себя приезжий актер, первый раз являясь на провинциальную сцену, предшествуемый толками и слухами. Все вдруг смолкло и перестало жевать, и все устремило внимание на него.
– Внук мой, от племянницы моей, покойной Сонечки! – сказала Татьяна Марковна, рекомендуя его, хотя все очень хорошо знали, кто он такой.
Кое-кто привстал и поклонился, Нил Андреич благосклонно смотрел, ожидая, что он подойдет к нему, барыни жеманно начали передергиваться и мельком взглядывать в зеркало.
Молодые чиновники в углу, завтракавшие стоя, с тарелками в руках, переступили с ноги на ногу; девицы неистово покраснели и стиснули друг другу, как в большой опасности, руки; четырнадцатилетние птенцы, присмиревшие в ожидании корма, вдруг вытянули от стены до окон и быстро с шумом повезли назад свои скороспелые ноги и выронили из рук картузы.
Райский сделал всем полупоклон и сел подле бабушки, прямо на диван. Общее движение.
– Эк, плюхнул куда! – шепнул один молодой чиновник другому, – а его превосходительство глядит на него…
– Вот Нил Андреич, – сказала бабушка, – давно желал тебя видеть… он – его превосходительство — не забудь, – шепнула она.
– Кто эта барынька: какие славные зубы и пышная грудь? – тихо спросил Райский бабушку.
– Стыд, стыд, Борис Павлыч: горю! – шептала она. – Вот, Нил Андреич, – сказала она, – Борюшка давно желал представиться вам…
Райский открыл рот, чтоб возразить, но Татьяна Марковна наступила ему на ногу.
– Что же не удостоили посетить старика: я добрым людям рад! – произнес добродушно Нил Андреич. – Да ведь с нами скучно, не любят нас нынешние: так ли? Вы ведь из новых? Скажите-ка правду.
– Я не разделяю людей ни на новых, ни на старых, – сказал Райский, принимаясь за пирог.
– А ты погоди есть, поговори с ним, – шептала бабушка, – успеешь!
– Я буду и есть, и говорить, – отвечал вслух Райский. Бабушка сконфузилась и сердито отвернула плечо.
– Не мешайте ему, матушка, – сказал Нил Андреич, – на здоровье, народ молодой! Так как же вы понимаете людей, батюшка? – обратился он к Райскому, – это любопытно!
– А смотря по тому, какое они впечатление на меня делают, так и принимаю!
– Похвально! Люблю за правду! Ну, как вы, например, меня понимаете?
– Я вас боюсь.
Нил Андреич с удовольствием засмеялся.
– Чего же, скажите? Я позволяю говорить откровенно! – сказал он.
– Чего боюсь? вот видите…
– «Ваше превосходительство», – подсказала бабушка, но Райский не слушал.
– Вы, говорят, журите всех: кому-то голову намылили, что у обедни не был, бабушка сказывала…
Татьяна Марковна так и не вспомнилась. Она даже сняла чепец и положила подле себя: ей вдруг стало жарко.
– Что ты, что ты, Борис Павлыч, – на меня!.. – останавливала она.
– Не мешайте, не мешайте, матушка! Слава Богу, что вы сказали про меня: я люблю, когда обо мне правду говорят! – вмешался Нил Андреич.
Но бабушка была уже сама не своя: она не рада была, что затеяла позвать гостей.
– Точно, журю: помнишь? – сказал он, обратясь к дверям, где толпились чиновники.
– Точно так, ваше превосходительство! – проворно отвечал один, выставив ногу вперед и заложив руки назад, – меня однажды…
– А за что?
– Был одет пестро…
– Да, в воскресенье пожаловал ко мне от обедни: за это спасибо – да уж одолжил! Вместо фрака какой-то сюртучок на отлете…
– Не этакий ли, что на мне? – спросил Райский.
– Да, почти: панталоны клетчатые, жилет полосатый – шут шутом!
– А тебя журил? – обратился он к другому.
– Был грех, ваше превосходительство, – говорил тот, скромно склоняя и гладя рукой голову.
– А за что?
– За папеньку тогда…
– Да, вздумал отца корить: у старика слабость – пьет. А он его усовещивать, отца-то! Деньги у него отобрал! Вот и пожурил; и что ж, спросите их: благодарны мне же!
Чиновники, при этой похвале, от удовольствия переступили с ноги на ногу и облизали языком губы.
– Я спрашиваю вас: к добру или к худу! А послушаешь: «Все старое нехорошо, и сами старики глупы, пора их долой!» – продолжал Тычков, – дай волю, они бы и того… готовы нас всех заживо похоронить, а сами сели бы на наше место, – вот ведь к чему все клонится! Как это по-французски есть и поговорка такая, Наталья Ивановна? – обратился он к одной барыне.
– Ote-toi de là pour que je m’y mette…[129] – сказала она.
– Ну, да, вот чего им хочется, этим умникам в кургузых одеяниях! А как эти одеяния называются по-французски, Наталья Ивановна? – спросил он, обратясь опять к барыне и поглядывая на жакетку Райского.
– Я не знаю! – сказала она с притворной скромностью.
– Ой, знаешь, матушка! – лукаво заметил Нил Андреич, погрозя пальцем, – только при всех стыдишься сказать. За это хвалю!
– Так изволите видеть: лишь замечу в молодом человеке этакую прыть, – продолжал он, обращаясь к Райскому, – дескать, «я сам умен, никого и знать не хочу» – и пожурю, и пожурю, не прогневайтесь!