Она выходила гулять, когда он пришел. Глаза у ней были, казалось, заплаканы, нервы видимо упали, движения были вялы, походка медленна. Он взял ее под руку, и так как она направлялась из сада к полю, он думал, что она идет к часовне, повел ее по лугу и по дорожке туда.
Она молча шла за ним, в глубокой задумчивости, от которой очнулась у порога часовни. Она вошла туда и глядела на задумчивый лик Спасителя.
– Мне кажется, Вера, у тебя есть помощь сильнее моей, и ты напрасно надеялась на меня. Ты и без меня не пойдешь туда… – тихо говорил он, стоя на пороге часовни.
Она сделала утвердительный знак головой, и сама, кажется, во взгляде Христа искала силы, участия, опоры, опять призыва. Но взгляд этот, как всегда, задумчиво-покойно, как будто безучастно смотрел на ее борьбу, не помогая ей, не удерживая ее… Она вздохнула.
– Не пойду! – подтвердила она тихо, отводя глаза от образа.
Райский не прочел на ее лице ни молитвы, ни желания. Оно было подернуто задумчивым выражением усталости, равнодушия, а может быть, и тихой покорности.
– Пойдем домой, ты легко одета, – сказал он.
Она повиновалась.
– А что же поручение – какое? – спросил он.
– Да, – припомнила она и достала из кармана портмоне. – Возьмите у золотых дел мастера Шмита porte-bouquet.[184] Я еще на той неделе выбрала подарить Марфеньке в день рождения, – только велела вставить несколько жемчужин, из своих собственных, и вырезать ее имя. Вот деньги.
Он спрятал деньги.
– Это не всё. В самый день ее рождения, послезавтра пораньше утром… Вы можете встать часов в восемь?..
– Еще бы! я, пожалуй, и спать не лягу совсем…
– Зайдите вот сюда – знаете большой сад – в оранжерею, к садовнику. Я уж говорила ему; выберите понаряднее букет цветов и пришлите мне, пока Марфенька не проснулась… Я полагаюсь на ваш вкус…
– Вот как! я делаю успехи в твоем доверии, Вера! – сказал, смеясь, Райский, – вкусу моему веришь и честности, даже деньги не боялась отдать…
– Я сделала бы это все сама, да не могу… сил нет… устаю! – прибавила она, стараясь улыбнуться на его шутку.
Он на другой день утром взял у Шмита porte-bouquet и обдумывал, из каких цветов должен быть составлен букет для Марфеньки. Одних цветов нельзя было найти в позднюю пору, другие не годились.
Потом он выбрал дамские часы с эмалевой доской, с цепочкой, подарить от себя Марфеньке, и для этого зашел к Титу Никонычу и занял у него двести рублей до завтра, чтобы не воевать с бабушкой, которая без боя не дала бы ему промотать столько на подарок и, кроме того, пожалуй, выдала бы заранее его секрет.
У Тита Никоныча он увидел роскошный дамский туалет, обшитый розовой кисеей и кружевами, с зеркалом, увитым фарфоровой гирляндой из амуров и цветов, артистической, тонкой работы, с Севрской фабрики.
– Что это! Где вы взяли такую драгоценность? – говорил он, рассматривая группы амуров, цветы, краски, – и не мог отвести глаз. – Какая прелесть!
– Марфе Васильевне! – любезно улыбаясь, говорил Тит Никоныч, – я очень счастлив, что вам нравится, – вы знаток. Ваш вкус мне порукой, что этот подарок будет благосклонно принят дорогой новорожденной к ее свадьбе. Какая отменная девица! Поглядите, эти розы, можно сказать, суть ее живое подобие. Она будет видеть в зеркале свое пленительное личико, а купидоны ей будут улыбаться…
– Где вы достали такую редкость?
– До завтра прошу у вас секрета от Татьяны Марковны и от Марфы Васильевны тоже! – сказал Тит Никочыч.
– Ведь это больше тысячи рублей надо заплатить! И где здесь достать!..
– Пять тысяч рублей ассигнациями мой дед заплатил в приданое моей родительнице. Это хранилось до сих пор в моей вотчине, в спальне покойницы. Я в прошедшем месяце под секретом велел доставить сюда; на руках несли полтораста верст; шесть человек попеременно, чтоб не разбилось. Я только новую кисею велел сделать, а кружева – тоже старинные: изволите видеть – пожелтели. Это очень ценится дамами, тогда как… – добавил он с усмешкой, – в наших глазах не имеет никакой цены.
– Что бабушка скажет? – заметил Райский.
– Без грозы не обойдется, я сильно тревожусь, но, может быть, по своей доброте, простит меня. Позволяю себе вам открыть, что я люблю обеих девиц, как родных дочерей, – прибавил он нежно, – обеих на коленях качал, грамоте вместе с Татьяной Марковной обучал; это – как моя семья. Не измените мне, – шепнул он, – скажу конфиденциально, что и Вере Васильевне в одинаковой мере я взял смелость изготовить в свое время, при ее замужестве, равный этому подарок, который, смею думать, она благосклонно примет…
Он показал Райскому массивный серебряный столовый сервиз на двенадцать человек, старой и тоже артистической отделки.
– Вам, как брату и другу ее, открою, – шептал он, – что я, вместе с Татьяной Марковной, пламенно желаю ей отличной и богатой партии, коей она вполне достойна: мы замечаем, – еще тише зашептал он, – что достойнейший во всех отношениях кавалер, Иван Иванович Тушин – без ума от нее – как и следует быть…
Райский вздохнул и вернулся домой. Он нашел там Викентьева с матерью, которая приехала из-за Волги к дню рождения Марфеньки, Полину Карповну, двух-трех гостей из города и – Опенкина.
Последний разливал волны семинарского красноречия, переходя нередко в плаксивый тон и обращая к Марфеньке пожелания по случаю предстоящего брака.
Бабушка не решилась оставить его к обеду при «хороших гостях» и поручила Викентьеву напоить за завтраком, что тот и исполнил отчетливо, так что к трем часам Опенкин был «готов» совсем и спал крепким сном в пустой зале старого дома.
Гости часов в семь разъехались. Бабушка с матерью жениха зарылись совсем в приданое и вели нескончаемый разговор в кабинете Татьяны Марковны.
А жених с невестой, обежав раз пять сад и рощу, ушли в деревню. Викентьев нес за Марфенькой целый узел, который, пока они шли по полю, он кидал вверх и ловил на лету.
Марфенька обошла каждую избу, прощалась с бабами, ласкала ребятишек, двум из них вымыла рожицы, некоторым матерям дала ситцу на рубашонки детям, да двум девочкам постарше на платья и две пары башмаков, сказав, чтоб не смели ходить босоногие по лужам.
Полоумной Агашке дала какую-то изношенную душегрейку, которую выпросила в дворне у Улиты, обещаясь по возвращении сделать ей новую, настрого приказав Агашке не ходить в одном платье по осеннему холоду, и сказала, что пришлет «коты» носить в слякоть.
Безногому старику Силычу оставила рубль медными деньгами, которые тот жадно подобрал, когда Викентьев, с грохотом и хохотом, выворачивая карманы, выбросил их на лавку.
Силыч, дрожащими от жадности руками, начал завертывать их в какие-то хлопки и тряпки, прятал в карманы, даже взял один пятак в рот.
Но Марфенька погрозила, что отнимет деньги и никогда не придет больше, если он станет прятать их, а сам выпрашивать луковицу на обед и просить на паперти милостыню.
– Красавица ты наша, Божий ангел, награди тебя Господь! – провожали ее бабы с каждого двора, когда она прощалась с ними недели на две.
А мужики ласково и лукаво улыбались молча: «Балует барышня, – как будто думали они, – с ребятишками да с бабами возится! ишь какой пустяк носит им! Почто это нашим бабам и ребятишкам?»
И небрежно рассматривали ситцевую рубашонку, какой-нибудь поясок или маленькие башмаки.
XI
Вечером новый дом сиял огнями. Бабушка не знала, как угостить свою гостью и будущую родню.
Она воздвигла ей парадную постель в гостиной, чуть не до потолка, походившую на катафалк. Марфенька, в своих двух комнатах, целый вечер играла, пела с Викентьевым – наконец они затихли за чтением какой-то новой повести, беспрестанно прерываемым замечаниями Викентьева, его шалостями и резвостью.
Только окна Райского не были освещены. Он ушел тотчас после обеда и не возвращался к чаю.
Луна освещала новый дом, а старый прятался в тени. На дворе, в кухне, в людских долее обыкновенного не ложились спать люди, у которых в гостях были приехавшие с барыней Викентьевой из-за Волги кучер и лакей.