– Хотеть-то я хочу, да боюсь опять грозы.
– А разве опять о «красоте» что-нибудь?
– Нет, нет, напротив – я хотел сказать, как меня мучает эта глупая претензия на поклонение – стыд: у меня седые волосы!
– Как я рада, если б это была правда!
– А ты еще сомневаешься! Это вспышка, мгновенное впечатление: ты меня образумила. Какая, однако, ты… Но об этом после. Я хочу сказать, что именно я чувствую к тебе, и, кажется, на этот раз не ошибаюсь. Ты мне отворила какую-то особую дверь в свое сердце – и я вижу бездну счастья в твоей дружбе. Она может окрасить всю мою бесцветную жизнь в такие кроткие и нежные тоны… Я даже, кажется, уверую в то, чего не бывает и во что все перестали верить – в дружбу между мужчиной и женщиной. Ты веришь, что такая дружба возможна, Вера?
– Почему – нет, если бы такие два друга решились быть взаимно справедливы!..
– То есть – как?
– То есть уважать свободу друг друга, не стеснять взаимно один другого: только это редко, я думаю, можно исполнить. С чьей-нибудь стороны замешается корысть… кто-нибудь да покажет когти… А вы сами способны ли на такую дружбу?
– А вот увидишь: ты повелевай и посмотри, какого раба приобретешь в своем друге…
– Вот и нет справедливости: ни раба, ни повелителя не нужно. Дружба любит равенство.
– Браво, Вера! Откуда у тебя эта мудрость?
– Какое смешное слово!
– Ну, такт?
– Дух Божий веет не на одних финских болотах: повеял и на наш уголок.
– Ну, так мне теперь предстоит задача – не замечать твоей красоты, а напирать больше на дружбу? – смеясь, сказал он, – так и быть, постараюсь…
– Да, какое бы это было счастье, – заговорила она вкрадчиво, – жить, не стесняя воли другого, не следя за другим, не допытываясь, что у него на сердце, отчего он весел, отчего печален, задумчив? быть с ним всегда одинаково, дорожить его покоем, даже уважать его тайны…
«Она диктует мне программу, как вести себя с ней!» – подумал он.
– То есть не видать друг друга, не знать, не слыхать о существовании… – сказал он, – это какая-то новая, неслыханная дружба: такой нет, Вера, – это ты выдумала!
Он взглянул на нее, она отвечала ему странным взглядом, «русалочным», по его выражению: глаза будто стеклянные, ничего не выражающие. В них блеснул какой-то торопливый свет и исчез.
«Странно, как мне знаком этот прозрачный взгляд! – думал он, – таков бывает у всех женщин, когда они обманывают! Она меня усыпляет… Что бы это значило? Уж в самом деле не любит ли она? У ней только и речи, чтоб „не стеснять воли“. Да нет… кого здесь!..»
– О чем вы задумались? – спросила она.
– Ничего, ничего, продолжай!
– Я кончила.
– Хорошо, Вера, буду работать над собой, и если мне не удастся достигнуть того, чтоб не замечать тебя, забыть, что ты живешь в доме, так я буду притворяться…
– Зачем притворяться: вы только откажитесь искренно, не на словах со мной, а в душе перед самим собой, от меня.
– Безжалостная!
– Убедите себя, что мой покой, мои досуги, моя комната, моя… «красота» и любовь… если она есть или будет… – это все мое и что посягнуть на то или другое – значит…
Она остановилась.
– Что?
– Посягнуть на чужую собственность или личность…
– О, о, о – вот как: то есть украсть или прибить. Ай да Вера! Да откуда у тебя такие ультраюридические понятия? Ну, а на дружбу такого строгого клейма ты не положишь? Я могу посягнуть на нее, да, это мое? Постараюсь! Дай мне недели две срока, это будет опыт: если я одолею его, я приду к тебе, как брат, друг, и будем жить по твоей программе. Если же… ну, если это любовь – я тогда уеду!
Что-то опять блеснуло в ее глазах. Он взглянул, но поздно: она опустила взгляд, и когда подняла, в нем ничего не было.
– Экая сверкающая ночь! – шепнул он.
– Аминь! – сказала она, подавая ему руку. – Пойдемте к бабушке, пить чай. Вот она открыла окно, сейчас позовет…
– Одно слово, Вера, скажи, отчего ты такая?
– Какая?
– Мудрая, сосредоточенная, решительная…
– Еще, еще прибавьте! – сказала она с дрожащим от улыбки подбородком. – Что значит мудрость?
– Мудрость… это совокупность истин, добытых умом, наблюдением и опытом и приложимых к жизни… – определил Райский, – это гармония идей с жизнью!
– Опыта у меня не было почти никакого, – сказала она задумчиво, – и добыть этих идей и истин мне неоткуда…
– Ну, так у тебя зоркий от природы глаз и мыслящий ум…
– Что ж, это позволительно иметь или, может быть, стыдно девице, неприлично!..
– Откуда эти здравые идеи, этот выработанный язык? – говорил, слушая ее, Райский.
– Вы дивитесь, что на вашу бедную сестру брызнула капля деревенской мудрости! Вам бы хотелось видеть дурочку на моем месте – да? Вам досадно!..
– Ах, нет – я упиваюсь тобой. Ты сердишься, запрещаешь заикаться о красоте, но хочешь знать, как я разумею и отчего так высоко ставлю ее? Красота – и цель, и двигатель искусства, а я художник: дай же высказать раз навсегда…
– Говорите, – сказала она.
– В женской высокой, чистой красоте, – начал он с жаром, обрадовавшись, что она развязала ему язык, – есть непременно ум, в твоей, например. Глупая красота – не красота. Вглядись в тупую красавицу, всмотрись глубоко в каждую черту лица, в улыбку ее, взгляд – красота ее мало-помалу превратится в поразительное безобразие. Воображение может на минуту увлечься, но ум и чувство не удовлетворятся такой красотой: ее место в гареме. Красота, исполненная ума, – необычайная сила, она движет миром, она делает историю, строит судьбы; она, явно или тайно, присутствует в каждом событии. Красота и грация – это своего рода воплощение ума. От этого дура никогда не может быть красавицей, а дурная собой, но умная женщина часто блестит красотой. Красота, про которую я говорю, не материя: она не палит только зноем страстных желаний: она прежде всего будит в человеке человека, шевелит мысль, поднимает дух, оплодотворяет творческую силу гения, если сама стоит на высоте своего достоинства, не тратит лучи свои на мелочь, не грязнит чистоту…
Он остановился задумчиво.
– Все это не ново: но истина должна повторяться. Да, красота – это всеобщее счастье! – тихо, как в бреду, говорил он, – это тоже мудрость, но созданная не людьми. Люди только ловят ее признаки, силятся творить в искусстве ее образы, и все стремятся, одни сознательно, другие слепо и грубо, к красоте, к красоте… к красоте! Она и здесь – и там! – прибавил он, глядя на небо, – и как мужчина может унизить, исказить ум, упасть до грубости, до лжи, до растления, так и женщина может извратить красоту и обратить ее, как модную тряпку, на наряд, и затаскать ее… Или, употребив мудро – быть солнцем той сферы, где поставлена, влить массу добра… Это женская мудрость! Ты поймешь, Вера, что я хочу сказать, ты женщина!.. И… ужели твоя женская рука поднимется казнить за это поклонение и человека, и артиста!..
– Ваш гимн красоте очень красноречив, cousin, – сказала Вера, выслушав с улыбкой, – запишите его и отошлите Беловодовой. Вы говорите, что она «выше мира». Может быть, в ее красоте есть мудрость. В моей нет. Если мудрость состоит, по вашим словам, в том, чтоб с этими правилами и истинами проходить жизнь, то я…
– Что?
– Не мудрая дева! Нет – у меня нет этого елея! – произнесла она.
Что-то похожее на грусть блеснуло в глазах, которые в одно мгновение поднялись к небу и быстро потупились. Она вздрогнула и ушла торопливо домой.
– Если не мудрая, так мудреная! На нее откуда-то повеяло другим, не здешним духом!.. Да откуда же: узнаю ли я? Непроницаема, как ночь! Ужели ее молодая жизнь успела уже омрачиться!.. – в страхе говорил Райский, провожая ее глазами.
Часть третья
I
Райский считал себя не новейшим, то есть не молодым, но отнюдь не отсталым человеком. Он открыто заявлял, что, веря в прогресс, даже досадуя на его «черепаший» шаг, сам он не спешил укладывать себя всего в какое-нибудь, едва обозначившееся десятилетие, дешево отрекаясь и от завещанных историею, добытых наукой и еще более от выработанных собственной жизнию убеждений, наблюдений и опытов, в виду едва занявшейся зари quasi-новых[127] идей, более или менее блестящих или остроумных гипотез, на которые бросается жадная юность.