Она остановилась. Он мрачно посмотрел на мать.
– Что! – сказала она, – поделом тебе!
– Татьяна Марковна, я не успел нынче позавтракать, нет ли чего? – вдруг попросил он, – я голоден…
– Видите, какой хитрый! – сказала Бережкова, обращаясь к его матери. – Он знает мою слабость, а мы думали, что он дитя! Не поддели, не удалось, хоть и проситесь в женихи!
Викентьев обернул шляпу вверх дном и забарабанил по ней пальцами.
– Не треплите шляпу; она не виновата, а лучше скажите, с чего это вы вздумали, что за вас отдадут Марфеньку?
Вдруг у него краска сбежала с лица – он с горестным изумлением взглянул на Татьяну Марковну, потом на мать.
– Послушайте, не шутите со мной, – сказал он в тревоге, – если это шутка, так она жестока. Шутите вы, Татьяна Марковна, или нет?
– А вы как думаете?
– Думаю, что шутите: вы добрая, не то что…
Он поглядел на мать.
– Каков волчонок, Татьяна Марковна!
– Нет, не шутя скажу, что не хорошо сделал, батюшка, что заговорил с Марфенькой, а не со мной. Она дитя, как бывают дети, и без моего согласия ничего бы не сказала. Ну, а если б я не согласилась?
– Так вы согласились! – вдруг вспрыгнув, сказал он.
– Погоди, погоди – сядь, сядь! – обе закричали на него.
– С другой бы, может быть, так и надо сделать, а не с ней, – продолжала Татьяна Марковна. – Тебе, сударь, надо было тихонько сказать мне, а я бы сумела, лучше тебя, допытаться у нее, любит она или нет? А ты сам вздумал…
– Ей-богу, нечаянно… Татьяна Марковна…
– Да не божитесь, даже слушать тошно…
– Все проклятый соловей наделал…
– Вот теперь «проклятый», а вчера так не знал цены ему!
– Я и не думал, и в голову не приходило – ей-богу… Однако позвольте доложить, в свое оправдание, вот что, – торопился высказать Викентьев, ерошил голову и смело смотрел в глаза им обеим. – Вы хотите, чтоб я поступил, как послушный благонравный мальчик, то есть съездил бы к тебе, маменька, и спросил твоего благословения, потом обратился бы к вам, Татьяна Марковна, и просил бы быть истолковательницей моих чувств, потом через вас получил бы да и при свидетелях выслушал бы признание невесты, с глупой рожей поцеловал бы у ней руку, и оба, не смея взглянуть друг на друга, играли бы комедию, любя с позволения старших… Разве это счастье?
– А по-твоему, лучше ночью в саду нашептывать девушке… – перебила мать.
– Лучше, maman, вспомни себя…
– Каков, ах ты! – обе закричали на него, – откуда это у него берется? Соловей, что ли, сказал тебе?
– Да, соловей, он пел, а мы росли: он нам все рассказал, и пока мы с Марфой Васильевной будем живы – мы забудем многое, все, но этого соловья, этого вечера, шепота в саду и ее слез никогда не забудем. Это-то счастье и есть, первый и лучший шаг его – и я благодарю Бога за него и благодарю вас обеих, тебя, мать, и вас, бабушка, что вы обе благословили нас… Вы это сами думаете, да только так, из упрямства, не хотите сознаться: это нечестно…
У него даже навернулись слезы.
– Если б надо было опять начать, я опять вызвал бы Марфеньку в сад… – добавил он.
Татьяна Марковна в умилении обняла его.
– Бог тебя простит, добрый, милый внучек! Так, так: ты прав, с тобой, а не с другим, Марфенька только и могла слушать соловья…
Викентьев бросился на колени.
– Бабушка, бабушка! – говорил он.
– Вот уж и бабушка: не рано ли стал величать? Да и к лицу ли тебе жениться? погоди года два, три – созрей.
– Поумней! – подсказала мать, – перестань повесничать.
– Если б вы обе не согласились, – сказал он, – я бы…
– Что?
– Уехал бы сегодня же отсюда, и в гусары пошел бы, и долгов наделал бы, совсем пропал бы!
– Еще грозит! – сказала Татьяна Марковна, – я вольничать вам не дам, сударь!
– Отдайте мне только Марфу Васильевну, и я буду тише воды, ниже травы, буду слушаться, даже ничего… не съем без вашего спроса…
– Полно, так ли?
– Так, так, – ей-богу…
– Еще отстаньте от божбы, а то…
Он бросился целовать руки Бережковой.
– А кушать все хочется? – спросила Татьяна Марковна.
– Нет, уж мне теперь не до еды!
– Что ж, уж не отдать ли за него Марфеньку, Марья Егоровна?
– Не стоит, Татьяна Марковна, да и рано. Пусть бы года два…
Он налетел на мать и поцелуем залепил ей рот.
– Видите, какого сорванца вы пускаете в дом! – говорила мать, оттолкнув его прочь.
– Со мной не смеет, я его уйму – подойди-ка сюда…
Он подошел к Татьяне Марковне: она его перекрестила и поцеловала в лоб.
– Ух! – сказал он, садясь, – мучительницы вы обе: зачем так терзали – сил нет!
– Вперед будь умнее!
– Где же Марфа Васильевна!.. я побегу…
– Погоди, имей терпение!.. они у меня не такие верченые! – сказала бабушка.
– Опять терпение!
– Теперь оно и начинается: полно скакать и бегать, ты не мальчик, да и она не дитя. Ведь сам говоришь, что соловей вам растолковал обоим, что вы «созрели» – ну, так и остепенись!
Он немного смутился от этого справедливого замечания и скромно остался в гостиной, пока пошли за Марфенькой.
– Ни за что не пойду! И сохрани Господи! – отвечала она и Марине, и Василисе.
Наконец сама бабушка с Марьей Егоровной отыскали ее за занавесками постели в углу, под образами, и вывели ее оттуда, раскрасневшуюся, не одетую, старающуюся закрыть лицо руками.
Обе принялись целовать ее и успокаивать. Но она наотрез отказалась идти к обеду и к завтраку, пока все не перебывали у ней в комнате и не поздравили по очереди.
Точно так же она убегала и от каждого гостя, который приезжал поздравлять, когда весть пронеслась по городу.
Вера с покойной радостью услыхала, когда бабушка сказала ей об этом.
– Я давно ждала этого, – сказала она.
– Теперь, если б Бог дал пристроить тебя… – начала было Татьяна Марковна со вздохом, но Вера остановила ее.
– Бабушка! – сказала она с торопливым трепетом, – ради Бога, если любите меня, как я вас люблю… то обратите все попечения на Марфеньку. Обо мне не заботьтесь…
– Разве я тебя меньше люблю? Может быть, у меня сердце больше болит по тебе.
– Знаю, и это мучает меня… Бабушка! – почти с отчаянием молила Вера, – вы убьете меня, если у вас сердце будет болеть обо мне…
– Что ты говоришь, Верочка? Опомнись!..
– Это убьет меня, я говорю не шутя, бабушка.
– Да чем, чем, что у тебя на уме, что на сердце? – говорила тоже почти с отчаянием бабушка, – разве не станет разумения моего, или сердца у меня нет, что твое счастье или несчастье… чужое мне!..
– Бабушка! у меня другое счастье и другое несчастье, нежели у Марфеньки. Вы добры, вы умны, дайте мне свободу…
– Ты успокой меня: скажи только, что с тобой!..
– Ничего, бабушка, нет, только не старайтесь пристроивать меня…
– Ты горда, Вера! – с горечью сказала старушка.
– Да, бабушка, – может быть: что же мне делать?
– Не Бог вложил в тебя эту гордость!
Вера не отвечала, но страдала невыразимо оттого, что она не могла растолковать себя ей. Она металась в тоске.
– Открой мне душу, я пойму, может быть, сумею облегчить горе, если есть…
– Когда оно настанет – и я не справлюсь одна… тогда я приду к вам – и ни к кому больше, да к Богу! Не мучьте меня теперь и не мучьтесь сами… Не ходите, не смотрите за мной…
– Не поздно ли будет тогда, когда горе придет!.. – прошептала бабушка. – Хорошо, – прибавила она вслух, – успокойся, дитя мое! я знаю, что ты не Марфенька, и тревожить тебя не стану.
Она поцеловала ее со вздохом и ушла скорыми шагами, понурив голову. Это было единственное темное облачко, помрачавшее ее радость, и она усердно молилась, чтобы оно пронеслось, не сгустившись в тучу.
Вера долго ходила взволнованная по саду и мало-помалу успокоилась. В беседке она увидела Марфеньку и Викентьева и быстро пошла к ним. Она еще не сказала ни слова Марфеньке после новости, которую узнала утром.
Она подошла к ней, пристально и ласково поглядела ей в глаза, потом долго целовала ей глаза, губы, щеки. Положив ее голову, как ребенка, на руку себе, она любовалась ее чистой, младенческой красотой и крепко сжала в объятиях.