Литмир - Электронная Библиотека

Вышли покурить на балкон, а этот взгляд и язык раздвоенный – стоит во тьме перед нами. Лишь мгновенье терпел эту руку, и отшатнулся, но так, что того отбросило метра на три: живи!

Нет, тогда еще мы держались. Лёнька перекатывался во сне то к тебе, то ко мне, что-то трогательное бормотал, а мы плели над ним наши мостики свиданий из рук, шепота, тишины. Столько света в нас было еще, что казалось, можем жить и во тьме. Точнее, не в нас, а между, который стал нами. И Лёнька, и то, что прошли вдвоем, и может, задолго до, когда не знали еще друг о друге. Или знали? Я, говоришь, сколько помню себя, знала. Закрывал глаза и летел в колодец. Как ведро на цепи. А проснешься – снова эта чудесная мишура дня, от которой к ночи валились с ног. И разве за ней разглядишь, что в тебе происходит, во мне. Крутим это чудесное колесо во все наши восемь лап. Так светло, что в глазах темно. Но ты не заглядываешь вперед, ты вся в сегодняшнем. И мне говоришь: что ж ты гложешь себя из будущего, не гневи бога, он тебе этот день протягивает на ладони, этот, наш, а ты все норовишь за спину ему заглянуть, угадать, что в другой руке.

А потом придут ос выкуривать, страшных ос, стимфалийских. Что-то волшебное зацвело в саду. Амрита? И они за бессмертьем слетелись? Стояло зловещее желтое облако, в нем вили веревки они – из сада и из дворца. Мы пробирались в марлях, окна задраены, служанки нет, отлеживается с заплывшим после укуса лицом. Завтра в десять ангелы вострубят и откроют вентили на заплечных баллонах. Хорошо бы не быть здесь в эти дни осиного апокалипсиса. В заповедник? Да, побродим вдоль леса, по краю, нет, не волнуйся, не углубляясь. Рисую записку молочнику, ты умираешь со смеху, глядя на этот комикс без слов. Тут ведь никто по-английски не говорит, кроме управляющего, но где он – разве что в телескоп различим в звездную ночь, а сюда спускается по субботам. Да, говоришь, представляю, как этот молочник будет в горах разглядывать с женой и детьми эту твою махабхарату, особенно, рис. 5, где он мне кринку протягивает – вылитый Грек, а я, как Рублев, в ночнушке, лютики – чудо как хороши. Взяли Лёньку, набросили марлю, пошли.

И уже не вернулись бы. Если б боженька нас не спас. В последний раз. Мы оба поняли это. Лес за нами закрылся. Оставалась неделя до отлета домой. Куда, в какой дом – у нас его не было. Ничего не было впереди. Но и здесь, в Индии, остаться ты отказалась, хотя могли бы. Столько сил ушло, чтобы добыть эту особую визу, которую можно было годы еще продлевать. Но ты спешила домой – к Марусе. Давай, говоришь, без резких движений, не нагнетай, все у нас хорошо, и потихоньку приложится. Без резких. Домой, к Марусе. Наверное, не только в ней было дело. Но после леса я уж не заговаривал с тобой об этом.

Приземлились в Москве и разъехались – ты в Крым, я в Мюнхен. Повидаем родных и будем искать пути, куда дальше жить. Я буду, а ты мне поможешь – немножко терпеньем, чуточку верой… ну в общем, тем, о чем вслух не очень-то говорят. Помню ли я твой голос? Да, в ту пору он еще не изменился, и слова светились твои по-прежнему. Звонки, письма. С утра до ночи и до утра. Мы ведь не расставались?

Сыпется, и на зубах скрипит. Как в той пещерке на острове, где мы спали когда-то, прижавшись друг к другу. Ты и сейчас здесь, за спиной лежишь. Да?

Дорога в Рамешварам

Три автобуса мы проводили взглядом и сели в четвертый. Ветер гулял, взметая желтые занавески, их было две в салоне. Одна рвалась из моих рук, другая обметывала ветхую девочку с седыми косами и худенькими смуглыми руками, сжимавшими поручень. Лицо ее было отвернуто к окну. Ноги не доставали до пола, босые. Лодыжки тонкие, птичьи, окольцованные. Погуливала ими в воздухе, семенила меленько. А лица нет, там всё – в окне. Может, всё то, что там, в окне, это и есть лицо ее? Этот необъяснимый, тепло-топленый, кисейный свет над полем. Свет покоя? Нет, он исходит не от пространства. Ничто этот свет не точит, не движет, не временит. Нет в нем ни утра, ни вечера, ни полудня. Он не прозрачен, как наш, аноним расстояний. Сквозь него не глядят, не берут предмет сквозь него – поле, небо… Может, это она и есть – аура земли? Как мутящийся ореол. Он и смотрит в окно – в эту ветхую девочку…

Это был самый пропащий автобус. Да и автобус ли? Уже час спустя, свернув на бетонку с развороченными плитами, он пробирался меж ними судорожными скачками, заваливаясь с боку на бок. Слева тянулась безвидно волдырчатая равнина в желтоватой мути, протампованная белыми цаплями. Где-то вдали лежал океан, но как мы ни вглядывались, его там не было. Справа – будто брошенный лазарет в бурых бинтах и плавнях.

Вот, отшатнулась ты от окна, но это уже не голос твой был, а эхо. В окне плыла бескрайняя улыбка индуса, плыла, пересчитывая свои зубы, плыла – вместе с его соломенной хижиной и влажно-синим лоскутом неба, которым он размахивал, крича нам вдогон: how are you? Where are you from? Вот, видишь, прошептала ты, откинув голову и закрыв глаза, у него счастья во рту больше, чем снегов в России. И стихла. Я перелистнул страницу.

Два мальчика сидели на стенке набережной и играли в кости. На ступенях памятника, в тени размахивавшего саблей героя, какой-то мужчина читал газету. Девочка у фонтана наполняла водой маленькую кадушку. Торговец фруктами лежал подле своего товара и смотрел на море.

«Егерь Гракх», Кафка. Странно. Пишет поворотами головы. Техника кинематографа. Ни слова о цвете. Но откуда этот… нет, не монохром, но дейнековский, что ли, колорит? И потом: понятно, что мужчина сидит под памятником героя с саблей. Но понимание это чуть запаздывает: стоит некий памятник, рядом с ним некто размахивает саблей, и в пляшущей тени этой сабли сидит мужчина и читает газету. Смутное ощущение от этих четырех фраз, что люди и предметы не то чтобы поменялись ролями, но находятся в неком процессе обмена: море лежит и смотрит на торговца фруктами; кадушка наполняется девочкой-водой; памятник, заслонившись саблей от солнца, читает мужчину с газетой; стена меж водой и сушей играет мальчиками в кости. Не то чтобы так, но какой-то сдвиг нарастает. И скорее, в воздухе между строк. Как в затишье с осевшим светом перед дождем.

Какая-то барка, словно перенесенная по-над водой, тихонько покачивалась… На носилках, очевидно, лежал человек.

Что происходит? Очевидно, мог бы лежать и не человек. А кто? Если бы одним из евангелистов был Кафка, какое евангелие было бы перед нами? Так называемое сверхъестественное у него, находясь перед глазами, в центре кадра, никогда не в центре внимания. Не вынесено за рамку и не в размыве, оно – вот, в центре, и его нет. А что есть? Обстоятельства, церебральные нити, видимо, исходящие от этого центра. Видна траектория жертвы, виден узор паутины, видны места разрывов и линии натяжения между жертвой и жертвенником. Бог очевиден, потому и незрим. Так, если смотришь на росчерки ласточки в небе, неба не видишь. Чудо – всегда здесь, оно открыто зрению, но – во второй экспозиции. Которая, если оттуда глядеть, – первая. Он оттуда и смотрит, а пишет отсюда.

Шагал, говоришь, автобус и рисовал это все детскими карандашами за двенадцать копеек. Десять тысяч лет. Потому мы ее и выбрали, эту дорогу. Но океан ее выбрал прежде: перемолол и сплюнул. Деревушки с тех пор – как раскопы, полузанесенные песком. И люди в ночной прохладе у хижин лежат в песке, как амфоры, и тихо гудят под тоненький ветерок. Лодок нет, только солнце и эти плавни. И жилье, разбросанное по песку: стена стоит, в стороне от нее лежит крыша, между ними очаг под открытым небом. Сидят вокруг очага, подоткнув ноги, душ двенадцать с голопузыми ангелами, ждут, на котел глядя, уворачиваясь от дыма. И автобус, уворачиваясь от дыма, объезжает очаг, останавливается над крышей. Двое подходят, жестикулируя, будто мнут ком глины перед собой. И шофер, из окна свесив руку, подкручивает этот ком ладонью, сплевывая бетель. Маленькие кулечки, целлофановые, с картинкой. Висят гирляндами в любой лавке, как комикс. Сыпет на ладонь, смачивает слюной, растирает большим пальцем, скатывает, как хлебный мякиш. А потом солнце во рту садится, красный закат, бурые плавни. Сплевывает, выходит. За ним – весь автобус, кроме детей и женщин. Скрылись за насыпью. Полчаса нет, час. Идут. Что-то несут, тяжелое, спеленатое, длинноствольное. Пушку? Пальму?

19
{"b":"103386","o":1}