Литмир - Электронная Библиотека

Манора! – протискивается к нам кондуктор. Манора, Манора! – подхватывает весь автобус. Вскакиваем, хватая рюкзаки. Немцы? – спрашивает нас снизу вверх старичок в косынке из наволочки и съехавших набок черепашьих очках. Британцы, говорит мальчик, искоса не сводя с тебя глаз, и замирает, как бы прислушиваясь полуоткрытым ртом. Русские! – громко, как остановку, произносит кондуктор. Радостная волна перекатывается по рядам: русские, русские! С тем же чувством, с каким после родов встречают младенца: мальчик! мальчик!

Манора? – пытаемся мы разминуться с кондуктором. Он, сияя, покачивает головой, указывая нам на наши места, приговаривая: Манора-манора… Солнце опять слева. Когда? – спрашиваю часом спустя. Он делает успокаивающий жест ладонью, мол, не время еще, и, дунув в свисток, спрыгивает на ходу чуть притормозившего на повороте автобуса.

Едем. Справа – рисовые поля. Женщины бредут в поясах воды, разматывая их, перерисовываясь на ходу. И белые быки с расписными рогами по брюхо в воде бредут, и гребнем, впряженным в них, воду чешут, сами, без человека. Сидит под пальмой. Говорят, кокос никогда не падает на людей. Говорят, это дерево чувствует – кто под ним: человек, бык, собака… Ждет, пока отойдут, тогда и роняет. Хижины меж стволами, белье на веревках… Вон, смотри – океан! Нет, это воздух лег, как стекло, плашмя, там, за краем…

А вот как ты думаешь, вдруг говоришь, не оборачиваясь от окна, Розанов – добрый? Он ведь очень умен. А может ли человек с острым умом и зоркой памятью быть добрым? Да, говорю, наверно. Душа и ум не в одну ведь дудку дуют. А почему спросила? О Сосноре вспомнила. Он ведь… злой. В лучших своих вещах – злой. И чем злее, тем выше вещь. Или наоборот. Ну, ты понимаешь, я не о человеке, а о прозе, ее веществе, нраве. В русской литературе, кажется, такого не было, чтоб столько злости, как молний в туче, и света. Цветаева… Отвернулась к окну, глаза прикрыла.

Да, думаю, перебирая в памяти, – а с кем говорит он? С травой, грозой, солнцем. С лошадью, псом, овцой. Людей нет: «низкий уровень психики». Разве что с мертвыми. А о ком пишет? О Тамерлане, Цезаре, о полку Игореве… Воинов пересчитывает, часовых расставляет, поит коней, чистит оружие…

Помнишь, говоришь, обернувшись ко мне (эта милая щелочка между зубами, с твоим мягким «ш»), как они называются, эти ритуальные плошки железные? Тронешь их пестиком – звон идет, а по ободку водишь, и плошка поет долго-долго. Вот так и слова у него – каждое с каждым, всей книгой. Ведь это не точность, не певчесть… А – что? Вот когда душа отлетает или вселяется – этот сдвиг происходит, это прикосновенье. В прозе. А стихи его для меня загадка.

Автобус тряхнуло, и он осел в яму. Радостно высыпали, подхватили, вытолкнули. Индийские танцы в салоне по телевизору возобновились. Главный ухарь, играя бровями, выплясывал, сужая круги к своей избраннице. Ватага его друзей разбрасывала руки и ноги во все стороны. Поразительно, мужчины, при их пластичности, в танце именно так пародийно-несуразны, этот по-детски угловатый экстаз свободных конечностей. Избранница их колыхалась, то прибавляя, то убавляя пламя. Въехали в деревушку. Все из автобуса вышли и, перейдя дорогу, сели в другой, в обратную сторону.

Двое стоят с тяжелыми музейными ружьями семнадцатого века. В форме, похожей на нашу военно-полевую. Хотя полностью они надевают ее не всегда. Достаточно метонимии. Штанов, например. А сверху может и пиджак быть, цивильный, с галстуком на голое тело. А на голову – вафельное полотенце, подвязанное под подбородком. Эта полуполиция, полувоенно-народная дружина располагается, как правило, на людных перекрестках так, что к полудню на них надета уже и парикмахерская, и харчевни, и полевые кухни, и скобяные, книжные и прочие лавки. К ночи на стихнувшем перекрестке горит костерок, на нем – котелок с едой, и у огня в отсветах – несколько полулежащих фигур. Ружья стоят шалашиком, их осматривают коровы.

Автобус отъехал. Остались мы и те двое. У офицера, что помоложе, табличка никелированная под сердцем: Гуру… а дальше фамилия – что-то гортанно-мифилогическое, типа Тируванантапурам. Или Бхагавадгита.

Манора, говорим. Заинтересованно не понимают. Достаем карту. В который уже раз, становясь заложниками этой сцены. Стоит индусу увидеть карту – и всё: можно вокруг Земли обойти и, вернувшись, застать его в той же позе, с тем же напряженным вниманьем в лице и пальцах на пути к просветлению. Показываю им Манору на карте. Кивают. А мы где? – спрашиваю. Кивают. Мы, говорю, обводя рукой, едем, показываю… И так далее, языком жестов. Гуру поднимает взгляд к солнцу, покачивает головой и вновь приникает к карте. Народ подтягивается, карта уже идет по рукам. Наконец нас сажают в какой-то призрачный автобус, вдруг появившийся ниоткуда. Голубоватый свет, лампочные гирлянды, ни души в салоне. Аптекарь закрывает лавку, садится за руль.

Это был уже четвертый день пути к Маноре. Судя по карте, движение к ней мы всякий раз начинали верно, в ее сторону. Но потом, как-то исподволь, дорога выпрастывалась из направления и уводила нас в глубь материка, вместо пути к океану, до которого было всего-то рукой подать. Но эта рука-дорога все норовила куда-то за спину завестись, то заламываясь, то пытаясь нашарить там что-то во тьме, и, не найдя, возвращалась. В один из этих четырех дней мы даже нарочно отправились в противоположную от Маноры сторону, втайне надеясь разомкнуть этот круг. Городок Танджавур как раз приходился левой пяткой севшей на шпагат местности, правой была Манора, а мы ровно посередине. Добрались легко, как с горочки, и, что самое удивительное, это и был Танджавур. Возвратились к ночи, с горьким чувством.

Терракотовые крепостные стены, сады за ними, озерцо с лодками. Храм Шивы, кажется. В глубине сада, в простенке, стоит слониха, нерослая, распяленная цепями на четыре стороны. Метет хоботом красноватую пыль у твоих ног, смотрит в тебя и не видит. Нет уже места в ее глазах – ни тебе, ни боли, ни этому божьему дню. Так распяливают умалишенных на железной сетке. Мамочка, прошептала ты, покачиваясь, невольно вторя ее движеньям, пожалей своего бедного сына. Когда уходили, она была уже у ворот, в толпе, и под вспышки фотокамер машинально сажала себе на спину туристов, одного за другим, глядя вдаль, поверх крепостной стены.

Автобус трижды уже наполнялся и пустел. Ехали мы по каким-то щемящим краям: узенькая бетонка, по сторонам которой смеркалась безвидная земля. И смерклась. Ни огонька – ни вокруг, ни в небе. Кондуктор стоял за спиной шофера, облокотившись на его плечо, и смотрел в полосу ближнего света. Уже задремывали, как вдруг автобус резко вильнул к обочине и остановился. Манора, Манора, кричал нам кондуктор через полуспящий салон. Подхватив рюкзаки, мы кинулись к дверям. Все еще держась за поручень, я сделал шаг с подножки во тьму – земли не было. Напрасно я водил ногой, окуная ее то слева, то справа, то глубже. Не было. Кондуктор подталкивал нас, автобус уже трогался и скользил, казалось, по самому краю бездны.

А где, где Манора, повторял я, все дальше отклоняясь во тьму, как яхтсмены, свесившись за борт, где она, я вас спрашиваю! Кондуктор стоял с вытянутой рукой поверх наших голов: – Там!

«Там», когда красные стоп-сигналы истаяли вдали и наступила тишь и кромешная тьма, это «там» было везде и нигде. Мы на ощупь нашли рюкзаки и друг друга. Когда понемногу начало возвращаться зрение, мы различили на той стороне дороги какую-то будку. Перешли, ищем фонарь в рюкзаке. Ночевать здесь? Или идти? Но куда? Может, это единственный автобус – за всю ее жизнь, этой дороги. Где, я вас спрашиваю, посмеиваешься ты, роясь в рюкзаке, где Манора?

Манора? – вдруг произносит стена мужским голосом. Манора – там. И тишь. Голос был в шаге от нас. Там, говорит стена, нет ночлега, езжайте назад.

Включаю фонарь. Сидит в углу, на корточках, большая седеющая голова, очки поблескивают. Видно, годы сидит, седея. Голые колени у подбородка, руки сложены на груди, на плечах одеяло. Поднимается, берет костыль, переходит дорогу, машет костылем в слепящем свете фар, как в ореоле.

16
{"b":"103386","o":1}