Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Она молчала, подняв голову, неподвижная, выпрямив грудь, положив руки на колени, в позе человека, которого поддерживает гордое усилие мужества в виду овладевающей им слабости. Но ее рот, выражение ее рта, тщетно сжатого с усилием, выдавали своего рода скорбную страсть.

— Я не смею высказать мои мысли. Мария, Мария, вы простите меня? Простите меня?

Сзади скамейки две ручонки закрыли ее глаза и дрожащий от радости голос крикнул:

— Отгадай! Отгадай!

Она улыбнулась и откинулась к спинке, потому что Дельфина тянула ее, закрыв пальцами глаза, и Андреа определенно, со странной ясностью, видел, что эта легкая улыбка рассеяла первоначальное сумрачное выражение этих уст, изгладила малейший след, который мог ему показаться знаком согласия или признания, отогнала всякую неясную тень, которая могла превратиться в его душе в искру надежды. И оказался в положении человека, обманутого чашей, которую он считал почти полною, но в которой его жажда нашла только воздух.

— Отгадай!

Дочь осыпала крепкими и быстрыми поцелуями голову матери в каком-то исступлении, может быть делая ей несколько больно.

— Знаю кто, знаю кто — ты, — говорила мать. — Пусти же.

— А что ты мне дашь, если пущу?

— Все, что хочешь.

— Хочу лошадку, чтобы отвезти плоды домой. Поди, посмотри, сколько их!

Обогнула скамейку и взяла мать за руку. Она поднялась как-то с трудом; и уже на ногах много раз моргнула глазами, как бы стараясь отогнать ослепление. Андреа тоже поднялся. И они оба пошли за Дельфиной.

Ужасное создание сняло плоды почти с половины рощи. На низких кустах не оказывалось ни одной ягоды на ветках. Она воспользовалась бог весть где найденной тростью и собрала поразительное количество ежовки, свалив ее в конце концов в одну кучу, похожую на кучу горящих углей из-за яркой, в сравнении с темной, почвой окраски. Кисти цветов не привлекали ее: они висели, белые, розовые, желтоватые, почти прозрачные, нежнее кисти акации, изящнее ландышей, погруженные в расплывчатый свет, как в прозрачное, с запахом амбры, молоко.

— Ах, Дельфина, Дельфина! — воскликнула Донна Мария при виде этого опустошения. — Что ты наделала?

Девочка смеялась, счастливая, перед этой красной пирамидой.

— Тебе придется все это оставить здесь…

— Нет, нет…

Сначала она не соглашалась. Потом раздумала, и почти про себя, со сверкающими глазами, сказала:

— Придет лань и съест.

Возможно, она видела где-нибудь поблизости прекрасное животное, на свободе разгуливающим по парку, и мысль, что она собрала для нее пищу, успокоила ее и зажгла воображение, уже знакомое со сказками, где лани добры и могущественны, и лежат на атласных подушках и пьют из сапфировых чаш. И она замолчала, погруженная в мысли, может быть уже видя, как милое животное поедает ежовку под цветущими растениями.

— Пойдемте, — сказала Донна Мария — уже поздно. Держа за руку Дельфину, она шла под цветущими деревьями. На опушке леса остановилась, всматриваясь в море.

Вода, принимая отражение туч, производила впечатление безмерной шелковой ткани, тонкой, зыбкой, переливчатой, волнующейся широкими складками; белые и золотые облака, отделенные друг от друга, но восходящие из одной полосы, были похожи на завернутые в легкие покрывала хризэлефантинные статуи, возвышающиеся на мосту без арок.

Среди безмолвия Андреа сорвал с ежовки кисть, сгибавшую ветвь своей тяжестью, так она была густа, и поднес ее Донне Марии. Принимая ее, она взглянула на него, но не раскрыла рта.

Пошли назад по тропинкам. Дельфина говорила теперь, говорила без удержу, без конца повторяя одно и то же, помешавшись на лани, смешивая самые странные фантазии, изобретая длинные однообразные истории, путая одну сказку с другой, выдумывая путаницы, в которых она сама терялась. Говорила, говорила как-то бессознательно, точно утренний воздух опьянил ее, и рядом с этой ланью называла королевских сыновей и дочерей, судомоек, царевен, волков, чудовищ, все сказочные лица, толпою, беспорядочно, как в беспрерывных изменениях сна. Говорила как щебечущая птица, со звонкими переливами, иногда с непохожею на слова последовательностью звуков, в которых проступала уже начатая музыкальная волна, как дрожание струны во время паузы, когда в этом детском уме обрывалась связь между словесным знаком и идеей.

Двое остальных не разговаривали и не слушали. Им казалось, что это пение окутывало их мысли, шепот их мысли, потому что, думая, они получали впечатление, будто нечто звучное улетучилось из глубины их мозга, нечто такое, что среди молчания могло быть воспринято физически; и стоило Дельфине замолкнуть на миг, как они испытывали странное чувство беспокойства и остановки, как если бы молчание должно было раскрыть и, так сказать, обнажить их души.

В мимолетной перспективе показалась аллея Ста Фонтанов, где струи и зеркала воды бросали тонкий стеклянный отблеск, подвижную стекловидную прозрачность. Сидевший на одном из гербов павлин вспорхнул, роняя в ближайший бассейн несколько осыпавшихся роз. За несколько шагов впереди Андреа узнал водоем, перед которым Донна Мария сказала ему:

— Слышите?

На поляне с Гермой запах мускуса больше не чувствовался. Задумчивая, под гирляндой, Герма вся была окружена проникающими сквозь листву лучами. Перекликаясь, кричали скворцы.

Охваченная новыми причудами, Дельфина сказала:

— Мама, отдай мне гирлянду.

— Нет, оставим ее так. Зачем она тебе?

— Отдай, я отнесу ее Муриэлле.

— Муриэлла изорвет ее.

— Отдай, пожалуйста!

Мать взглянула на Андреа. Он подошел к камню, снял гирлянду и отдал ее Дельфине. Суеверие, одно из смутных волнений, вносимых любовью даже в сознательные существа, придало в их возбужденных душах незначительному эпизоду таинственность аллегорий. Им показалось, что в этом простом событии скрыт символ. Не знали, какой, но думали об этом. Один стих мучил Андреа.

«Ужели мне к причастью не попасть?»

Чем ближе был конец тропинки, тем сильнее сжимала его сердце неимоверная тревога, и он отдал бы половину своей крови за одно слово женщины. Она же сто раз готова была заговорить, но не заговорила.

— Смотри, мама, там внизу Фердинандо, Муриэлла, Рикардо… — сказала Дельфина, заметив внизу тропинки детей донны Франчески, и размахивая венком, бросилась бежать. — Муриэлла! Муриэлла! Муриэлла!

IX

Мария Феррес всегда оставалась верна девичьей привычке ежедневно заносить в свой интимный Дневник мысли, радости, огорчения, мечты, волнения, порывы, сожаления, надежды, все движения своей внутренней жизни, составляя как бы путеводитель души, который она любила перечитывать время от времени, чтобы извлечь наставление для будущего скитания и отыскать след уже давно умерших вещей.

Вынужденная обстоятельствами постоянно углубляться в самое себя, вечно замкнутая в собственной чистоте, как в незыблемой и неприступной башне из слоновой кости, — в этой своего рода ежедневной исповеди перед белой страницей таинственнейшей книги она испытывала облегчение и утешение. Жаловалась на свои невзгоды, давала волю слезам, старалась проникнуть в тайны своего сердца, спрашивала свою совесть, вооружалась мужеством молитвы, закаляла себя размышлениями, отгоняла от себя всякую слабость и всякий суетный образ, предавала свою душу в руки Господа. И все страницы сияли общим светом, т. е. — Истиной.

«15 сентября 1886 (Скифанойя). — Как я устала! Путешествие несколько утомило меня и этот новый морской и деревенский воздух несколько ошеломил меня. Мне нужно отдохнуть; и, кажется, я уже предвкушаю отраду сна и сладость завтрашнего пробуждения. Я проснусь в дружеском доме, у сердечно-радушной Франчески, в этой Скифанойе с ее столь прекрасными розами и столь высокими кипарисами; и проснусь, имея впереди несколько недель покоя, двадцать дней духовного существования, а может быть и больше. Я очень благодарна Франческе за приглашение. Повидавшись с нею, повидалась с сестрою. Сколько перемен во мне, и каких глубоких, после славных флорентийских лет!

39
{"b":"102782","o":1}