Наташенька выхватила из его рук макет, бросила на пол и затараторила:
— Бяка! Бяка!
Николай понял все. По-видимому, мать в своем незабываемом горе неодобрительно отозвалась когда-то о самолете, и в сознании ребенка это преломилось так своеобразно.
Ни перед кем Князев не чувствовал себя так виновато. Второй раз он невольно напоминает осиротевшей семье о ее горе. Он хотел уйти, но не ушел, а вынул отвертку и закрепил на окнах ослабшие петли и шпингалеты… Между ним и Леной не было сказано почти ни одного слова, но он пришел еще раз. И, видя, что она его не прогоняет, стал ходить чаще.
От Корнева он знал о судьбе Лены, поэтому никогда у нее ни о чем не спрашивал и, приходя, начинал играть с Наташенькой. И на этот раз он только поздоровался с Леной и понес Наташеньку в тот угол, где, сидя на коврике, они обычно играли.
— Ну, малышка, я тебе кое-что принес…
Николай поставил девочку и стал разматывать комбинезон, накануне собственноручно выстиранный, чтобы не пахло бензином в этом дорогом для него домике.
Самая большая матрешка была едва ли не с девочку. Николай отвернул ее верх и вынул другую, стоявшую в ней. Так он извлек шесть маленьких матрешек и расставил их от окна до порога.
— Ну, командуй парадом!
Наташенька обняла самую большую игрушку и бегом понесла ее матери.
— Мама! Ма-а-ма!
Она бросила игрушку ей под ноги и побежала к другой, совсем маленькой.
— Николай Семенович, ну что это вы… К чему? У нее и так игрушек много… Через полчаса и эти надоедят… — оторвалась от вязания Лена. Лишившись мужа, она как бы вытянулась, подобралась, добрые глаза ее стали смотреть строго и недоверчиво. Она теперь не позволяла себе говорить по-украински, будто с потерей своей поддержки и опоры боялась упрека в том, что говорит на другом языке.
— Надоедят — другие будут, — не сразу ответил Николай.
— Вы и так перетащили сюда всю стоянку… — кивнула она на груду самодельных игрушек в углу,
— Я не со стоянки. С самолетного кладбища, — сказал Николай и подумал, что не надо было бы напоминать о кладбище. Он знал, что Лена ездит на могилу мужа каждое воскресенье. Взгляд его приковался к портрету Беленького в золотой, перевитой черной ленточкой раме, к фотокарточке, на которой виден обелиск с пропеллером и несколько военных, направивших карабины в небо…
— Дядя! Дядя! — подбежала к нему Наташенька. Все ее матрешки лежали рядком на простыне, которую она стащила с кровати.
— Ай! Ай! Ну какая же ты безобразница, — встала мать.
Николай вынул напильник и, округляя деревянное колесо игрушечной детской колясочки, стал говорить о том, что делается на экскаваторном заводе. Вот уже в который раз он рассказывал ей о братьях, о своем отце — мастере экскаваторного завода. И всякий раз упоминал о том, что его отец женился на матери, когда умерли от голода ее отец и мать, и она, семнадцатилетняя, осталась одна с пятью младшими сестренками. Лена не верила этому и никогда не задумывалась над смыслом рассказа.
«Ну к чему он это повторяет вот уже третий раз?» — вдруг подумала она. Лицо ее вспыхнуло.
Где-то далеко, за аэродромом, загремело раскатисто и гулко — так гремит стоянка, когда на старт выруливает эскадрилья. Услышав шум, Наташенька насторожилась и вдруг бросилась в колени матери, тараторя:
— Па-а-па! Па-а-па!
Это означало, что наконец-то возвращается из полета долгожданный папа. Мать скрывала от нее, что папа больше никогда не вернется.
— Спать тебе пора, спать! Пойдем умываться… — сказала мать, поднимая ее на руки.
Эти слова Николай понимал по-своему. Как только мать напоминала ребенку о сне, он прощался и уходил.
И сейчас он встал, положил в чехольчик напильник и, глядя на Лену, виновато сказал:
— Ну, я пошел.
— Подождите меня у дома. Минут через двадцать я уложу ее и выйду…
Николай глянул на Лену, как бы не узнавая ее, и быстро вышел, стукнувшись о верхнюю перекладину двери.
На улице было темно и ветрено. Не выходя из тамбура, он закурил, искры посыпались на протектор. У столовой — ее саманная стена была экраном — трещал движок. Вдалеке сияли огни буровых вышек. Он почувствовал, как до него дотронулась теплая, мягкая рука. Это была рука Лены. Она вдруг отдернула руку и сказала:
— Коля, не ходи ко мне больше… Не надо! Ты хороший, добрый, ты найдешь хорошую девушку…
— Лена, — он бережно взял ее руку, — мне никого не надо. Скоро демобилизация, поедем со мной… Здесь тебе все напоминает о Ефиме: стоянка, самолеты, аэродром… Наташенька так привыкла ко мне…
— Ты добрый, Коля… Ты простой и работящий… Знаю, ты бы меня не обидел… Но не могу… Ни як не можу… В ций земли лежит мой коханый… Тут я и робить буду. А не нужна стану — подамся на батькивщину до Днипра…
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
Сразу же после обхода палаты Пучков надел халат и вышел на веранду лазарета, примыкавшую к саду. На открытой веранде стояло много шезлонгов и несколько шахматных столиков. К некоторым больным пришли близкие и родные. Один техник из третьей учебной эскадрильи разговаривал с женой, сидя на скамейке под пирамидальным тополем.
— Держи! — К Пучкову полетело огромное красное яблоко.
Пучков поймал его, вытер краем халата, съел и почувствовал аппетит. Его здоровье восстановилось, но врач, приезжавший к месту аварии, столько наговорил своим коллегам, что те решили после обследования в госпитале подержать пострадавших еще и в лазарете. Чернова, правда, по его просьбе выписали. Но у Пучкова кровяное давление все еще оставалось высоким, и он безропотно ждал, пока оно снизится.
— Сергей! Твоя идет! — крикнул тот техник, что бросил яблоко.
Пучкова точно смерчем унесло с веранды. Он быстро прошмыгнул в палату, юркнул в постель и почему-то накрылся с головой. Дежурной сестре сказал:
— Если ко мне придет женщина — не пускать! Умоляю вас!..
Минут через десять сестра подошла к нему с пакетиком под мышкой, жареным гусем в руке и запиской, сложенной треугольником. Через целлофан, в который был завернут гусь, была видна его поджаренная пупырчатая кожа, она блестела от масла…
— Вот вам передача, а вот записка…
— Сестра! — трагическим голосом воскликнул Сергей, узнав почерк Зины. — Сейчас же, сию минуту верните передачу и записку…
— Вот новости! Предупреждали бы раньше! — недовольно сказала сестра. — Теперь я взяла и неудобно возвращать…
Она совала ему записку, а Пучков отводил назад руку.
— Сестрица, — взмолился Сергей, — скажите, что врач не разрешает. Запретил! Придумайте что-нибудь…
— Какие-то принципы!.. — Углы ее рта подались книзу. — Что ж, пожалуйста!..
И она с недовольным видом унесла передачу с запиской…
В госпитале и лазарете Пучков многое передумал.
Он уже ругал себя, что ценой унижений и угроз уговорил Строгова не разрушать его семьи. Ему теперь казалось, что сделал он это сгоряча, по инстинкту самозащиты, когда хотят оторвать твое, родное. «Да и какой я был бы муж, если дал бы увести свою жену без боя?» — думал он, припоминая, как разговаривал со Строговым.
Теперь он считал, что, если бы Зина ушла от него, потеря была бы невелика. О том, что ее имя было написано в небе, теперь говорили на каждом перекрестке авиагородка. Слыша эти разговоры, Пучков стискивал зубы и спешил скрыться. Пучкову казалось, что вслед ему, показывая пальцем, говорят: вот он, тот самый, который пригрел на груди «аэрокобру». Словцо это, сгоряча брошенное Ершовым на месте аварии, облетело военный городок так же быстро, как и весть о том, что в небе над аэродромом было написано имя «Зина».
Когда сестра ушла, Пучков лег и накрылся одеялом. Он приказал себе не думать о жене, но мысли не повиновались его воле. «Жареным гусем хочет задобрить! Какая ловкая!»
Через полчаса подошла сестра, сказала:
— К вам пришли…
— Опять она?
— Нет, мужчина. На Дон-Кихота похожий.
«Корнев», — догадался Пучков.