— А мне идти никуда не надо. Стану машинистом-испытателем экскаваторов, и все…
— Извини за прямоту, — с усмешкой сказал Громов, — но тогда, Никола, ты просто тюфяк!
— То есть как это тюфяк?! — Князев удивился, но не обиделся.
— От солдата к генералу, от разнорабочего к директору завода — вот путь каждого настоящего человека, — как заученное, произнес Громов.
— Мы никогда не поймем друг друга. Ты просто не знаешь душу настоящего «технаря». Он сердцем прикипел к технике — силой не оторвать. Ну, на что мне директорство, если я люблю делать машины? Если я сам люблю подгонять, регулировать, искать неисправности?
«Лицемерит, — подумал Громов. — Кто не хочет быть начальником? Все хотят, да не все могут…»
Работая с Князевым на одном самолете, Громов старался убедиться — а не из тех ли он людей, кто другим-то внушает любовь к делу, а сам старается переложить свое любимое дело на чужие плечи?
Их машина летала в две смены, часов по двенадцать: то курсанты летали на ней, то летчики-инструкторы, то командиры эскадрилий — казалось, сами офицеры учились больше, чем курсанты.
Князев чуть ли не бегом мчался к машине, вернувшейся из полета или приходившей на стартовый осмотр. И Громов удивлялся, как он мог на ходу обнаружить дефекты, которых не заметил он, как помощник.
Громов знал: когда на той или другой машине начинались интенсивные полеты, штат обслуживающего персонала комплектовался полностью. Князев же не просил ни положенных ему второго механика и второго моториста и даже Громова, единственного помощника, загружал слабо, все успевал делать сам. Так что в иные дни Громову ничего не оставалось делать, как «сачковать», то есть бездельничать. Но видеть, как в поте лица трудится первый механик, было и Громову неудобно.
«Да… — думал он, — знай я Князева раньше, я не наложил бы взыскание за дрель… Неужели и Корнев, и Еремин, и все другие любят свое дело, как Князев, а я белая ворона среди них?»
Несмотря на чрезвычайную загруженность, Князев старался объяснить Громову, что надо на самолете делать и как именно. Кроме того, Громов был уверен, что, если он сделает что-нибудь не так, зоркий глаз Князева все равно не даст выпустить машину с дефектом. Но Громов старался работать так, чтобы Князев доверял ему. Как-никак, а бывший механик генеральского самолета: замолвит генералу слово — и под трибунал могут не отдать. Громову нравилось, что Князев смотрел на него не как на случайного помощника, а как на специалиста, который в случае чего может принять машину.
Заметил Громов и слабость в своем старшем механике: ключей своих тот не давал никому. Если же проситель был назойлив, Князев спрашивал:
— А что тебе надо сделать этим ключом?
— Завернуть потайную гайку на бензопомпе.
— Идем!
Князев брал инструмент и шел к другому самолету.
Из-за своей скупости он испытывал угрызение совести. Иногда, отказав какому-нибудь механику, он подходил к Громову и оправдывался:
— Если дашь — не всегда вернешь. Не дашь — нехорошо. Лучше бы у меня не было этого инструмента! Сколько я уже отменных ключей в звене управления посеял! А эти остатки посею, наверно, здесь. А может, и не посею: с собой увезу. Они мне еще пригодятся на заводе…
Этот «чудак», этот «хронический нестроевик» начинал нравиться Громову, и он мысленно желал Князеву удачи в личной жизни. В свободные минуты Князев делал детские игрушки из дерева и плексигласа и по вечерам исчезал в домике, где жила Лена Беленькая. Громов никогда не спрашивал, для кого предназначены эти игрушки, а Князев не откровенничал. Но однажды, когда Князев привез на своем мотоцикле (собранном собственноручно из бросовых запчастей) два толстых полена и выточил из них в ПАРМе шесть огромных матрешек, скрываться уже не было смысла.
— Для дочери Лены? — спросил Громов, увидев в ведре самую высокую матрешку, старательно раскрашенную разными эмалями.
— А ты откуда знаешь?! — удивился Князев.
Громов усмехнулся плотно сомкнутыми губами, положил руку на погон Князева, выступающий из-под комбинезона, и сказал:
— Ты один и не знаешь, что все уже знают: втрескался наш нестроевик!..
Князев смотрел на него долго и сосредоточенно и вдруг сказал:
— Ну и пусть знают. Я и не скрывался… Увезу я их отсюда с собой, чтобы рокот мотора душу каждый день не бередил… Лене все кажется, что он еще из полета вернется…
— Скоропалительно ты решил этот сложный вопрос. Ты добрый человек, тебе просто жаль ее, а для того, чтоб жениться, нужна любовь… И притом, ты холостяк, парень, а у нее ребенок. Неужели девчонок мало?
— Подумаешь, ребенок! Мой отец, мой дед в мои двадцать пять лет имели уже по четверо детей. И, знаешь, как любили их! И у меня это в крови, по наследству… Поверь, я люблю дочку Лены, как свою.
— Я тебя понимаю, — снисходительно улыбнулся Громов. — Жить бы тебе где-нибудь у речки, жениться бы в восемнадцать лет и ходить с оравой ребятишек на реку купаться… Разлюли малина! Но вместо этого — война, и ты ушел добровольцем, еще парнишкой. И с тех пор вокруг тебя — аэродромы, казарменные порядки, начальники и подчиненные. И до того тебе это осточертело, что, когда у Беленьких ты почуял запах семейного уюта, ощутил ласку ребенка, ты разомлел… Вот и хочешь их увезти… Одумайся, Николай! Переломи себя. Дома, после демобилизации, ты встретишь настоящую любовь…
— Ты это брось! — осерчал Князев и решительно сбросил его руку со своего плеча.
— Ты что? — обиделся Громов. — Я тебе, как другу, советую. Ведь ты, если хочешь знать, — единственный человек в эскадрилье, которого я по-настоящему уважаю. Я, например, женюсь не раньше тридцати, когда укреплю свое положение…
Князев только отмахнулся и под вечер, завернув в комбинезон матрешек, пошел в осиротевший домик.
С рождения ребенка Лена не работала, но после похорон мужа, хотя ей и назначили пенсию, как жене летчика, погибшего при исполнении служебных обязанностей, поступила официанткой в столовую: сидеть дома было мучительно. И командование и жены офицеров глубоко сочувствовали ей. Через месяц Лену назначили заведующей лагерного филиала столовой. Со стоянки Князев часто видел ее зеленую полуторку, везущую летчикам и курсантам обед в термосах.
…Подойдя к саманному домику, Князев поправил одной рукой складки гимнастерки и долго и старательно тер ноги о протектор бензобака. На его стук в тамбур выбежала худенькая белобрысая Наташенька.
Она тотчас юркнула обратно, выговаривая по-детски невнятно и торопливо:
— Мама! Дядя!.. Мама! Дядя!
На языке двухлетнего ребенка это означало: «Мама, дядя пришел».
Лена грустно улыбнулась гостю, не вставая из-за стола, на котором лежало вязанье. Едва Князев переступил дощатый порог, Наташенька подскочила к нему. Он присел на корточки, и девочка закинула свои ручонки на его загорелую шею. Николай поднял ее на руках. Наташенька не была привязчивой, но к Князеву бросилась в первый же раз, когда он в качестве посыльного пришел в этот осиротевший домик. Причина этого неожиданного внимания со стороны ребенка была по-детски наивна. Ни у кого в эскадрилье, кроме покойного Беленького и Князева, не было усов, и девочка, увидев усы, бросилась к незнакомому дяде, теребя их, заулыбалась и, то и дело оборачиваясь к матери, заворковала: «Па-а-па, па-а-па!» На ее языке это означало: «Как у папы, как у папы». Лена выхватила тогда ребенка из рук старшины и, прислонив ее ясное, излучающее улыбку личико к своему, опавшему и бледному, заплакала глухо, без слез.
Старшина постоял с минуту и, повторив, что Лену вызывает полковник Грунин, ушел.
Князев не знал, любит ли он детей: просто никогда ему не приходилось с ними обиваться, но с этого момента воображение то и дело рисовало ему облик голубоглазой, нежной, тоненькой девочки с темным бантиком на светлой головке. Сострадание ли к осиротевшей женщине и ее дочери, любовь ли к ребенку тронули душу этого солдата, никогда не ласкавшего детей, но через неделю он снова пришел к ним с макетом самолета в руках.